Вам исполнилось 18 лет?
Название: No escape
Автор: Коршун
Номинация: Фанфики от 1000 до 4000 слов
Фандом: Starmania
Пейринг: Садья / Мари-Жанна
Рейтинг: PG-13
Тип: Femslash
Жанры: Ангст, Драма
Предупреждения: преканон и околоканон, авторская трактовка
Год: 2016
Скачать: PDF EPUB MOBI FB2 HTML TXT
Описание: Всё это — из-за неё. Всегда и только из-за неё.
Примечания: Тлен и безысходность.
«...сердце твоё двулико:
сверху оно набито
мягкой травой,
а снизу — каменное, каменное дно».
«Черная луна», Агата Кристи
сверху оно набито
мягкой травой,
а снизу — каменное, каменное дно».
«Черная луна», Агата Кристи
Начало конца приходит в «Андеграунд-кафе» тихим летним вечером, когда все хорошие дети давно уже спят, натянув одеяла до подбородка.
Она не вышибает двери ногой — ей нет нужды в подобном позёрстве; непредсказуемой и дикой она должна быть — для уличных псов, которых берет за ошейники и ведёт к идее.
— Мне как обычно, — бросает Садья из «Черных звезд» (что значит — виски с колой и льдом; пиво она пьёт в компании Джонни).
Мари-Жанна кивает, автоматически, и смешивает, и подаёт — отработанные движения, даже не нужно поднимать взгляд.
Но Садья, вместо того, чтобы просто взять стакан, небрежно касается пальцев Мари-Жанны своими, морозно-белыми; точно Снежная Королева из сказки. Электрический разряд прошивает кожу, но вместо того, чтобы просто отпрянуть, Мари-Жанна застывает на месте — и невольно вскидывает глаза.
Мари-Жанна смотрит на Садью — точно в чужое зеркало.
(В сказке тоже было какое-то зеркало, вьюга осколков и отражение тысячи мелких несовершенств: пухлые щеки напротив острых — порезаться можно — скул, неловкость стоптанных туфлей против высоких сапог со звонкими каблуками, и эхо звука, с которым под пальцами хрустит чья-то шея — с которым нога врезается в пах). У Мари-Жанны едва не кружится голова.
— Интересно, — говорит Садья, покачивая ногой; в одном слове — бездна значения.
Головокружение становится почти невыносимым. Линия взгляда натягивается, словно цепь — и рвется, когда «кап-кап» из не до конца прикрытого крана спасительно напоминает о посуде, которую нужно высушить и расставить на место — до следующего дня. Невольный вздох вырывается из груди Мари-Жанны, но она всё-таки возвращается к стойке — со стопкой разномастных тарелок.
Садья следит за нею. Стакан виски остаётся каким-то до непристойного полным.
— Интересно, — повторяет она, выставляя локти и наклоняясь сильнее, почти ложится грудью на стойку.
— Ты льстишь мне своим вниманием, — качает головой Мари-Жанна, стараясь, чтобы ее слова еще могли прозвучать, как шутка. («Интересно?» — зеркальный вопрос звенит под стенками черепа, отчего-то по-прежнему не превращаясь в страх).
Садья только лишь изгибает бровь.
— Впрочем, ведь... — Мари-Жанна запинается на мгновение и поднимает взгляд к потолку, будто вспоминая дословно: — Ты никому ведь не льстишь. Никогда. Только обращаешь внимание или нет. Террористка со стажем, выпускница со степенью. Ты ставишь условия, и их выполняют. Ты любишь попадать в цель, оттого тебя и называют «Ножом» — потому что у тебя это получается.
— Погляжу, ты много обо мне знаешь, — ухмыляется Садья в ответ. Ухмылка — как зеркальце, от которого отражается свет: бессмысленным, беспощадным солнечным зайчиком.
Мари-Жанна пожимает плечами, не прекращая протирать вымытую посуду.
— Я всего лишь смотрю. Мне легко смотреть, легко слушать. На меня никто не обращает внимания.
— И почему это?
— Потому что я — всего лишь официантка. Даже не человек. Андроид. Странно, что ты можешь чего-то захотеть от меня.
— Допустим, ответов. Допустим, ну а я тогда кто? — хищно-медленно, но без явной угрозы — скорее по привычке, въевшейся в кровь, — наклоняет голову Садья. — Как ты это себе представляешь.
— Ты и Джонни Рокфор — это точно в фильмах. Принц-нищий и звезда с неба. Ведь это ты придумала само имя — «Черные звезды», правда? Ты — режиссер; а остальные — актёры, только у кого-то главная роль, а кто-то — просто лицо в толпе. Ты, — Мари-Жанна позволяет себе приподнять краешки губ в чем-то вроде слабой улыбки, — собираешь их всех в одно. Даешь больше, чем у них было.
— М, — тянет Садья, щелкая по стакану ногтём. — Ты забыла одно: причину, по которой все они, мои мальчики и девочки, — если ты права — забывают вдруг о собственной воле.
— На тебя… хочется смотреть, — признание слетает с губ Мари-Жанны, точно пузырек мыльной пены, и растворяется — лопается — в наступившем молчании. — Хотя ты и не звезда. В старом смысле.
— Анти-звёзды, если астрономы не врут, заметны, потому что закрывают целые куски в небе. Я нравлюсь тебе? — спрашивает вдруг Садья, прищурившись, наклонив голову к плечу. Волосы забраны в такой тугой хвост, что кожа на висках и на лбу натягивается — едва не трещит. И глаза у Садьи слегка раскосые, как у хищного зверя. Блестящие — то ли от алкоголя, то ли от охотничьего азарта.
Дрожь проходит у Мари-Жанны по позвоночнику.
— Я люблю Зигги, — отвечает она неожиданно пересохшим ртом; отвечает, чтобы только ответить.
— Этого пидора? — Садья смеется, хрипло и по-вороньи. — Надо же. Я-то думала, что это мне в любви не везет.
— Он... не такой, как другие, — привычные слова, многажды повторенные перед зеркалом, почти совсем легко скользят с языка. — У него есть мечта, самая настоящая — он смог бы выступить на «Стармании» и стать известным. А у меня такого шанса нет и не будет.
— Ты-то хоть знаешь, что этот твой «Зигги»... — начинает Садья, сделав глоток. — А, впрочем, неважно. — Она вдруг резко привстаёт, толкает стакан далеко в сторону и наклоняется вперед, опираясь на стойку обеими руками. И целует — жалит — Мари-Жанну прямо в губы.
Тряпка падает у нее из рук. Тарелка катится по полу.
Пространство и время разбиваются мерзлыми осколками. Один из них, кажется, впивается Мари-Жанне в глаз и застревает под сердцем.
— Не пытайся спрятаться за «всего лишь». Я всё равно не поверю.
Она запоздало пытается выцарапать себе путь к побегу, но лопатки упираются в стену — то ли обшарпанно-кирпичную стену зала, то ли — невидимую, где-то там, глубоко внутри.
— Мне... надо прибраться перед закрытием... — бормочет Мари-Жанна.
— Я не отпускала тебя.
Слова Садьи — точно лезвие ножа, прижатое к горлу.
Прикосновения белых пальцев — автоматная очередь в упор.
У Мари-Жанны подгибаются колени — будто пули прошили ее навылет.
Она падает в поцелуй, точно в расстрельную яму; и видит небо в пронзительных глазах Садьи — темное и безжалостное небо Монополиса, грозящее разразиться — прямо сейчас — кислотным дождём.
Садья обжигает, проникает пальцами в самую глубину — выискивает то, что ей так необходимо; а затем стискивает в горсти.
«О чем ты мечтаешь? О чем бы ты хотела мечтать?»
Мари-Жанна запрокидывает голову, задыхаясь, будто нож, брошенный меткой рукой, и впрямь вонзился ей в грудь. Будто Садья — вонзилась, вплавилась так, что не вырвать; только отправить на свалку испорченный механизм.
«Больше — не о чем».
И Мари-Жанна тихонько вскрикивает, а затем обмякает — и стук сердца Садьи заполняет весь её мир, обращаясь в эхо мегатонного взрыва, ударной волной сносящего небоскребы и трущобы, асфальт и землю, уравнивающего в небытии.
Мари-Жанна на какое-то мгновение перестаёт быть, а затем приходит в себя.
В каморке, где она обычно — всегда — ночует. На узкой односпальной кровати — пропотевшая простынь обернута вокруг бёдер Садьи, набитая синтепоном подушка сброшена на пол. Опустив ноги, Мари-Жанна касается её кончиками пальцев — подушка всё-таки чуть-чуть теплее, чем голый пол, а вспомнить, где она оставила туфли, отчего-то труднее, чем перемножать в уме трехзначные суммы.
Вопрос мячиком ударяет ей в спину, вынуждая скосить глаза.
— Так что? Что бы ты предпочла — сама?
Садья закладывает руки за голову — выставляя напоказ белую грудь без тени смущения.
— Молчишь? Выходит, зря я старалась?
«Да, — хочется сказать Мари-Жанне. — Ты зря стараешься, ты ведь кость от кости и плоть от плоти, и сколько веревочке не виться — исход один».
Воздух из вентиляционной решетки холодит ей голые плечи. Садье, должно быть, не теплее — но она откидывает простынь ногой, чтобы Мари-Жанна поймала.
— Все мечтают. И все считают, будто их мечта чего-то стоит без дела. А если сделают — так потом пожалеют, потому что мечтали вовсе и не о том.
«И ты — тоже», — молчит Мари-Жанна, едва шевеля губами. Греет руки между колен.
— Такой уж это город. Он не оставляет вариантов.
«Но ты никогда не выбрала бы никакой другой», — взгляд Мари-Жанны выводит литеру «М» по обнаженной коже Садьи. Точно татуировку, которой почему-то нет на законном месте.
— Беги, дура, — оскорбление скользит по коже — словно нож, прижатый плашмя. — Или будет уже слишком поздно.
Если бы она попросила взять ее за руку и отвести глубже в трущобный лабиринт, к складу-логову «Черных звезд» — быть может, Садья не отказала бы.
Если бы она попросила денег — наличными или чеком, — оплатить участок на поверхности, у самого-самого края щерящихся стеклом новостроек, и немного семян, — быть может, Садья не отказала бы ей и в этом. У нее были связи, у Садьи-умницы, Садьи-бунтарки, никогда не стеснявшейся ни целей, ни средств.
Но Мари-Жанна горбится, обнимая колени, и шепчет:
— Мне некуда бежать.
И Садья, чиркнув зажигалкой, предлагает ей закурить. Больше ничего не спрашивая.
Ей тоже некуда убегать, в конечном-то счёте.
***
Телевизор, взявший в последние недели привычку бормотать о возрастающей угрозе, превентивных мерах и последнем историческом шансе, замолкает, подчиняясь кнопке пульта. Мари-Жанна устало выбирается из-за стойки, находя в себе силы только на то, чтобы не сбрасывать фартук на пол, а повесить как следует, проверив складки и пятна.
Садья усмехается ей, салютуя целой бутылкой — последняя посетительница в предполуночной мгле. Мари-Жанна садится на стул «верхом», опершись локтями о спинку.
И Садья напротив неё — как будто суше и приглушеннее, чем ей следует; лицо заострилось, под глазами залегли тени. Не такие, как бывают от обычного недосыпа или тревоги.
— А всё-таки я ошиблась насчет тебя. Бывает, — говорит она после десятка минут молчания, делая ещё один глоток прямо из горла. — Тебе и впрямь не с чем было бы выступить на «Стармании».
— Потому что я — официантка-робот, — Мари-Жанна растягивает угол рта в печальной, как будто отработанной многажды, удобной, как заношенное платье, полуулыбке. — И не больше того.
Садья досадливо морщится.
— Прячешься за «всего лишь». Опять. Дура, как есть. — И протягивает Мари-Жанне бутылку, от которой она — удивляясь сама себе — не отказывается. (Никто, в конце-то концов, не стал бы заказывать для нее кофе с корицей; она даже ни разу не говорила Садье, что предпочитает такой).
Крепкое пойло — неразличимое на вкус — обжигает ей горло. Даже Садья обычно не пьет такого и могла стащить разве что из логова «Звёзд», но лучше — проще — не думать, почему она ушла из этого логова настолько поздно — и совсем, совершенно одна.
— Ты видишь... как там ты сказала? Кино? Которое я вроде как снимаю — среди этой трущобной тоски. Куда там недотраханной теледевочке с её погремушками. Но фишка-то в чём. Все — вот буквально все, клянусь тебе, даже Джонни, — видят только то, что внутри, а выглянуть наружу не могут. А ты, выходит, смогла. Это редкость. Большая редкость. Ты могла бы с этим... а! — Садья с досадой хлещет ладонью по воздуху. Она уже достаточно пьяна, чтобы бить тревогу — но вместо этого Мари-Жанна бестрепетно позволяет увлечь себя за руку, даже если Садья едва не выворачивает ей при этом сустав.
— Ты могла бы, — Садья обнимает ее — почти обнимает, положив запястья на её плечи, пока они покачиваются на сцене под фантомную музыку; сапоги на высоком каблуке и стоптанные плоские туфли. — Могла бы — стать лёгкой и улететь, но ты слишком цепляешься. Все эти милые мелочи — они не заменят ни-че-го для тебя.
— У меня была мечта, — напоминает ей полушепотом Мари-Жанна. — О собственной мечте.
— И сплыла. Конечно, конечно. Только вот не жди извинений, — дергает Садья плечом. — Мечты сдыхают. Цели живут.
Спорить с ней бесполезно; и нож, брошенный в мишень, уже достиг «яблочка», так что ничего не переменить.
— А ты слишком застряла в том, что вокруг.
— Из-за тебя. Всё это — из-за тебя, — шепчет, совсем нисходя голосом в тишину, Мари-Жанна.
— Конечно, — кивает Садья с невеселой — даже, странно сказать, серьёзной, — усмешкой. — Только не говори, что я тебя не предупреждала.
«Беги, дура». Эхо звенит у Мари-Жанны под черепом. Почти нежное, безысходно-беззаботное эхо.
— Тебе надо было бежать. А теперь ты потеряешь всё.
— И тебя? — выдыхает Мари-Жанна то, о чем должна была знать заранее, с самого-самого начала конца.
— Меня — в особенности. Ведь ты сама же сказала: это из-за меня. Именно я у тебя всё и отберу. — Улыбка Садьи освещает её лицо как-то совсем по-особенному, отчего оно вдруг становится отчаянно-юным — на все её подлинные двадцать лет и семь месяцев.
Мари-Жанна качает головой, и Садья целует её снова — в последний раз (не зная о том, что он и вправду последний). Садья целует ее, скользя ладонями по округлым плечам, словно приглашает убежать вместе — спрыгнуть со сцены и раствориться в тенях; шипастый браслет колет Мари-Жанне шею, когда Садья стискивает пальцы у нее в волосах.
«Мы обе слишком застряли», — думает Мари-Жанна. Но Садья — Садья не из тех, кто сдаётся, поглядев на изнанку. Садья не из тех, кто бежит — и она отстраняется, отступает на шаг, потому что — да, всё это из-за неё, из-за Садьи-умницы, ломающей грани, способной привести в действие маховик глобальных событий — и смеяться без остановки, глядя на кровь, стекающую с ножа.
И вот: конец настаёт, в грохоте выстрелов и громе аплодисментов; в шумихе газетных заголовков, наперебой пестрящих сенсацией.
Садья действительно отбирает у нее всё: отбирает мечту, отбирает Зигги — и, в конечном счете, саму себя.
Мари-Жанна, пошатываясь, выходит наружу, сквозь покачивающуюся на петлях дверь — а где-то за ее спиной, вниз по лесенке, еще надрывается телевизор, обещая наказание всем виновным, и Садья — в кроваво-алом облегающем платье, — стоит за спиной у Зеро Жанвье, получившего себе Запад: с той же самой улыбкой, с которой смотрела некогда на Джонни Рокфора.
Мари-Жанна бредёт по асфальту, не глядя вниз и всё же чувствуя каждый камешек под ногами. Лучше бы ей тоже стать камнем. Грубым, брошенным в грязь с размаху — или летящим к цели, точно снаряд — точно пули, пробившие накануне грудь Кристаль-журналистки.
Солнце цепляется за верхушку президентского шпиля. У Мари-Жанны отчаянно щиплет глаза — от света, конечно, а не от слёз. Внутри «Андеграунд-кафе» пусто и холодно, и внутри у Мари-Жанны тоже пусто — только что-то одиноко скрежещет, как плохо смазанный механизм. Скрежещет и проворачивается, сковывая движения, замедляя мысли. Словно бы она и впрямь робот — автоматическая официантка, неодушевленная деталь Монополиса, по прихоти случая возомнившая, будто у нее есть что-то ещё.
То ли просто — душа, то ли — нечто даже более редкостное и горькое: словно уголёк прогоревшей, черной звезды.