Название: Сказочница

Автор: Niekei

Номинация: Ориджиналы более 4000 слов

Фандом: Ориджинал

Пейринг: ОЖП / ОЖП

Рейтинг: R

Тип: Femslash

Жанры: Сказка, Hurt/comfort, Приключения

Год: 2018

Скачать: PDF EPUB MOBI FB2 HTML TXT

Описание: "Там, где жило еще чудо, дышало полной грудью, как дышим сейчас мы с тобою, Гореслава…" Сборник сказок, объединенных сказительницей и ее слушательницей.

Примечания: По песням Мельницы, Тэм Гринхилл и Высоцкого

I. Дракон

Шестнадцати лет Гореславу выдали за князя Николая Святославовича. Была она и пригожа, и кротка, и в светлых лихих глазах светилась подводным камешком неразгаданная тайна. Князь же был и статен, и добр, и жену брал не из нужды, но по своему хотению. Только вот любви промеж ними так и не завелось. Год, два жили, и согласие промеж супругами не переводилось, и на каждом царском празднестве пары краше и любезнее не сыскивали. А детей в семье этакой не пошло, и, когда дружинники Николая Святославовича огорчились новому военному походу, сам князь только дух перевел украдкой – сбежал от молодой жены, которую не разумел и уже давненько не любил из-за этого неразумения.

Гореслава же, оставшись одна, еще больше затосковала и закручинилась. Выглядывая из окон высокого терема, она читала в мягких сливочных облаках одной ей ведомые знаки, кормили с ладони горлиц и слушала странствующих певиц. И наслушаться не могла – тянулась к ним, едва не падая, а порой и вправду хотела сорваться – и вниз, и вниз, и вниз, чтобы хоть на миг – как птица…

- Дурная девка, и что тебе только покою не дается?.. – причитала старая нянька, согбенная, беззубая, во всем черном. – Муж ласкуч, пригож, сафьяном да перлами туфельки отделаны, а все недовольна.

- Если б знала ты, бабушка, - посверкивая лихим глазами, бормотала самой себе девица. – Как противно мне все это… Расскажи-ка мне лучше сказку.

И слушала, по-девичьи подобрав колени к груди, сложив на них подбородок. А старуха пряла, бормоча сказки под жужжание нити, и все косилась на воспитанницу – другая б давно пополнела, родила, а это все как сухая веточка, все сама в дите годиться. И это-то два года замужем!..

Однажды ко двору Гореславиному, в отсутствие мужа так и прозванному – Девичьим, пришла слепая певица. Вели ее под руки два слепых гусляра, а впереди скакал на одной единственной ножке мальчишка-дудочник. Выглянула из окна Гореслава, повелела вынести гостям скамьи, кушанья, коли пожелают. И стала слушать.

- Много городов мы исходили, много басен выслушали, - завел первый гусляр.

- И многое знаем, да таим, а что рассказываем – порою и сама не ведаем…

- Пришли ко двору благородному, пришли ко двору-то знатному, - начала хрипловатым, но громким – по всему двору слышно – певица. – О чем хочешь, о том и петь будем.

- Расскажите мне о таком чуде, которое б и в правду было, - приказала Гореслава, на певцов не глядя – ловила осколочек небо в луже под самым окном. – Если страшно – пускай, если кого прогневает – все равно сказывайте.

Долго молчали прихожие певцы, роптали промеж друг другом, а слепая женщина молчала. Видно, ждала вердикта спутников своих, да только не дождалась: подняла слепые глаза, укрытые алой повязкой, и произнесла:

- Знаю я такую сказку, боярыня, да только сказ тот горький и лишь сильнее растравит твою тоску.

- А мне все равно! – хлопнула по ставням Гореслава. – Сказывай, все как есть сказывай, а иначе от любопытства сгину.

Уселась певица на поднесенную скамью, не опуская лица – словно выглядывала что-то в Гореславином окне сквозь повязку. Гусляры рядом неуверенно защипали струны, и весь двор смолк, готовый слушать. Глухо и неторопливо начала свой рассказ певица:

- Давно это было, а все ж недавнее всех чудес, на этой земле рожденных. Тридцать лет назад молодому князю велено было добыть себе славу, не смываемую ни временем, ни хулой. Заседлав доброго коня, меч приняв и злата немного взяв, он отправился в нелегкий и опасный путь. Долго скитался князь, пока не вышел к земле, где жило еще чудо, дышало полной грудью, как дышим сейчас мы с тобою, Гореслава…

- Имя мое знает, - шепнула княгиня. – А кто ей его назвал?..

- Да тебя ж поди весь город знает, - проворчала старуха. – Нечего сказкам верить.

- …скалы в тех местах вырастали прямо из золотого вереска, а цветки распускались такие яркие, как нигде на свете. Говорят, это оттого что землю ту кропила кровь драконов и настоящих героев – не чета нынешним.

Гореслава задумчиво кивнула. Хорошо представлялось пытливому уму, как утекает в землю раскаленная пурпурная кровь – чтобы следующей весной прорасти ярчайшими соцветием.

- В тех землях вышел князь ко двору молодой княгини, тоже не чета нынешним. – Женщина примолкла, грустно повела головой. – Может, чем и на тебя она была похожа. Во все глаза глядел на нее князь, и не было на свете женщины, равной ей. Высокая, широкоплечая, с глазами цвета драконьей крови – или просто соцветий вереска – вся в серебре и каменьях, укрывающих ее чешуйчатым доспехом. Такой она предстала перед ним, и не нашлось рядом с ее троном иного. Одна владычествовала та дева в просторных землях, и не нужен ей был ни царь, ни бог.

Князь спросил дозволения переночевать в богатом тереме, и княгиня приняла его радушно. А вечером, за бражным пиршеством лихих витязей, услышал он песню. Песню о железнокрылом драконе, спящем на груде злата за границей вереска и скал. Там, где небо чище и выше, чем здесь, где земля укрыта белоснежной галькой и осколками перламутра – столетия назад плескалось там море…

Но услышала те речи княгиня, усмехнулась и свою песню спела. О двух драконах, резвящихся в высоком небе, о танце переплетенных тел – и не поймешь, где лиловая чешуя переходит в медную, где синие крылья накрывают небо, а где алые удерживают солнце. И о том, как отважный герой, возжелавший славы, разбил драконье счастье, и о том, как синие крылья украсили стену этого чертога, и о том, как бесконечно тоскует в далеком поле медный дракон.

- А слезы того дракона, говорят, - заунывно продолжала певунья, и на прогретом весеннем дворе становилось холодно, как в стылом погребе, - обращались драгоценными каменьями, мешались в его пещере со златом и скапливались в горы невиданных сокровищ. И князь отправился в долгий путь, твердо решив погубить последнего дракона и забрать его злато, этим обессмертив имя свое. Бесконечно долог вышел путь, иссохли последние запасы воды, позабыл витязь вкус пищи. Конь его едва держался на ногах, и ребра натянули некогда лоснящуюся вороную шкуру…

А небо уходило выше и выше, делаясь совсем бесконечным и пустым. Обезумевший от усталости князь не сразу заметил, как в пожухлой траве под ногами песок стал мешаться с галькой, как в редких вересковых клочках начали появляться иссохшие кораллы. И вдруг дохнуло свежестью – соленой морской свежестью, и прохладный ветер остудил раскаленную боль. Небо – бесконечное и холодное – покрывали тучи. Стягивали его глухим занавесом, не давая солнцу прорваться. И невдалеке плескалась вода.

Князь на коленях стоял у ручья, когда из-за черных гранитных скал в небо взвилась исполинская тень. Медные крылья заполонили небосклон, вместо солнца засиял огромный янтарный глаз. И тени брызнули прочь, разорванные в клочья, и засвистел ветер, складываясь в небывалую мелодию. Дракон уходил все выше и выше – словно мог раствориться в небесной синеве или грудью упасть в золотой диск солнца. А с длинного хвоста осыпались градом драгоценности – золото, каменья, жемчуг…

- Не успел князь натянуть тетиву, как из-за его собственной спины в небо стрелой сорвался синий дракон. – Неспешно ткала узор рассказа слепая певунья, и в гробовом молчании внимал ей Гореславин двор. – В одно мгновение драконьи тела переплелись на незыблемой высоте, под самым небом.

И ничего прекраснее этого танца не знала земля. Солнце вспыхивало на стальных гребнях, длинные хвосты сплетались в небывалые узоры. Пестрые крылья закрывали небосклон, но сквозь них пробивалось солнце – яркое и неудержимое. А потом огромные тела канули вниз – и в стремительном своем паденье драконы обратились в людей. Раскаленный алый шелк мешался с лазурным аксамитом, и князь узнал в нем платье княгини, приютившей его.

- Он понял, - понижая голос, продолжала слепая певица. – Что никогда его стреле не пробить драконью чешую и железные крылья. Поэтому он натянул тетиву и выпустил стрелу в клубок женских тел, окутанных шелком и бархатом. Князь хотел пронзить не княгиню, но ту, что мгновение назад была алым драконом. Однако стрела выбрала себе иную цель, и синее платье побурело от крови.

В ту же секунду медные крылья закрыли солнце, и страшный крик алого чудовища сотряс воздух. Князь вскочил на коня и бросился прочь, слыша за спиной рев и грохот. В чертогах княгини ему дали приют, накормили, хотя и самих их постигло страшное горе. Пропала княгиня…

- Все? – нетерпеливо спросила старая нянька, боязливо кутаясь в черный платок.

- Все, - ровно ответила слепая певица, ощупывая ладонью горло.

- Это неправильная сказка, - возмущенно затарахтела старуха. – И что сталось с князем? И с чего это княгиня туда полетела, почему не может спокойно на троне сидеть? Чему ж такая сказка людей научит?

- Боярыня Гореслава истребовала правдивую сказку, - равнодушно ответила певица. – А у правды редко бывает начало и конец, и еще реже есть цель и смысл. Я сказала то, что знаю точно. Но если госпоже интересно, что я сама думаю об этом, я могла бы ей поведать. Но только ей одной.

- Ишь ты, цену себе набивает!.. – возмутилась старуха. – Гнать бы ее взашей, Гореславушка! Нечисть какую сказывает, мудрено и непонятно, еще опозорит тебя…

- Велите гуслярам стелить в сенях. А певицу, ежели она не против, ко мне привести, - отошла от окна Гореслава, в задумчивости кусая гривенник у виска на повойнике. Много мыслей поселилось в ее голове после этого рассказа, и многое она хотела испросить у слепой певицы.

Та охотно явилась ее глазам. Была она стройной, почти иссушенной, и высокой, а в волосах с черными прядями мешались серебряные нити у висков и у лба. Гореслава решила, что женщина уже стара, но, когда та кланялась, стан ее гнулся гибко и легко. Губы же были мягкими и полными, хотя бледными от сухости. Гореслава повелела принести певице меду, и долго смотрела, как та пьет, и потом еще дольше глядела на налившиеся цветом губы.

- Если ты устала, ты могла бы отдохнуть с дороги, а затем уже продолжить свою историю, - мягко предложила Гореслава.

Певица качнула головой, не покрытой ничем, с волосами, свободно струящимися по неподпоясанной рубахе.

- Нет, хозяйка. Если поставишь ты мне лавку, чтобы могла я положить на колени гусли, я прямо сейчас расскажу все, что сама думаю о той истории, - она опустилась на внесенную лавку, расправила на коленях подол. – Только сперва ответь мне, почему звенят гривенники на твоем повойнике, отчего шелестят о ткань твоего летника серебряные наручи? Почему не косник длинной косы по полу стелется?

- О чем же ты, юродивая? – нахмурилась старуха. – Жена она, знатного мужа жена, оттого и повойник голову покрывает, и запястья нежные наручи обнимают…

- Отчего, Гореслава? – не слушая старуху, спросила певица. Слепое ее лицо было обращено к самому лицу Гореславы – бледному, испуганному от простого вопроса. – Голос у тебя звонок, шаг легок. Какая же ты жена и какой бы муж оставил тебя нетронутой?..

- Повели прогнать ее, княгиня! – всполошилась нянька. – Крамолу на князя бесстыдную заводит, о твоем достоинстве речи мутные сказывает. И сказки у нее какие-то скверные, и сама она без платка…

- Не шуми, Настасья, ради бога, - одними губами потребовала Гореслава. – Ты лучше поди, об ужине распорядись, я сама с гостьей поговорю.

- Одних вас бросить? С этой?.. – Гореслава не ответила, и старуха, еще больше горбясь и с тревогой глядя на любимую воспитанницу, вышла прочь.

Вдвоем остались в светлице женщины и долго молчали, покуда не зазвенели гривенники снимаемого повойника, пока не задребезжали скинутые на пол наручи.

- А что поменялось, а, певунья?.. – вскричала с болью Гореслава, вслушиваясь в легкость, с которой волосы рассыпались по плечам. – Не теши ни себя, ни меня – я жена и по закону. А то, что зачать не могу…

‒ На радость тебе это, - хмыкнула певица. – И все же ты не жена, Гореслава. Закон – одно, а только нрав у тебя неспокойный, только сердце еще любви ищет – это вернее будет. Ну да не мое это дело, только любопытно стало.

‒ Умеешь ты косы плесть, слепая? – зло спросила Гореслава, подбирая с пола повойник и наручи, складывая их на столе.

‒ Заплету, в девяносто девять прядей косу заплету, - улыбнулась певица, и снова стало Гореславе грустно. – А пока плету, расскажу, что о той истории известно, да говорить запрещают.

Руки слепой певицы вкрадчиво перебирали волосы Гореславы, разделяли их на множество шелковистых прядей, золотой паутиной опутавших колени женщины и руки.

‒ Ты знаешь мое имя, ‒ одними губами произнесла княгиня. – Но я не знаю твое.

‒ Потому что нет у меня имени, Гореслава, которые дала бы мне при рождении мать, ‒ княгиня жмурила глаза от удовольствия, чувствуя, как впервые за два годы волосы складываются в совсем знакомый узор – в широкую русскую косу, не стягивающую висков, не отяжеляющую голову. ‒ А так… как захочешь, так и зови.

- У каждой живой твари должно быть свое имя…

- Тогда зови меня Василисой, - просто ответила певица. – Много на земле Василис, и зваться на Руси этим именем – все равно, что не зваться никак. А теперь слушай, княгиня, как было на самом деле…

На заре юного мира, еще нежного и слепого, у огромного соленого моря поселились две драконицы. Чешуя одной отливала алой медью, второй – водной бирюзой, и когда сплетались они холодными ночами в крепкий змеиный клубок, чтобы согреться, свет их чешуи мешался, и выходило зарево. Такое порой рождается, когда алое солнце опускается в синюю воду, и золото плавится в той тонкой грани, где раскаленный диск касается прохладной глади. Безгорестно жили они на краю мира, у огромного моря, но время шло, и пересыхало оно, и все ближе подходили к драконицам люди.

- Один герой, - Василиса горько усмехнулась. – Пришел к ним, и рост его был велик, и лук сейчас не натянули бы и семеро сильнейших воинов, и тяжек вышел его бой с огнедыщащими змеицами.

Но в конце концов, измучившись и едва не погибнув, они погубили героя. Однако знали, что за ним стоит родня его и еще тридцать витязей-братьев, грозных и мстительных. Ратью бы пошли они мстить за старшего брата-короля, и против тридцати не выстояли бы боле драконицы. Тогда та, чья чешуя отливала лазурью, приняла обличье воина-короля, а в доказательство, что истреблен грозный дракон, взяла с собой свои крылья. Много личин переменили на чужбине она, но обман не мог длиться вечно - и все больше легенд бродило за бражным столом, и все чаще разносился над вересковой степью плач алого дракона.

- За короткий миг встречи они поплатились вечной разлукой без шанса на встречу, - прошептала Василиса, вплетая в кончик косы Гореславы расшитый бисером косник. – Но их последний танец был красив до безумия, ибо бескровная схватка чудовищных змеев не длилась до самого падения. Стремясь к земле, в женских личинах они любили друг друга, и воздух, лишь недавно звеневший от свиста крыльев и рыка, переливался звонкими криками, а вместо длинных хвостов выгибались в судорогах белые тела, едва укрытые шелками. Но князь выпустил стрелу, и простое железо погубило тысячелетнюю княгиню.

- А вторая?.. – одними губами спросила Гореслава, обо всем забывая, вслушиваясь в чуждый, дивный, ни на что известное ей прежде не похожий рассказ. – Что с ней стало?

- Люди говорят, что от горя она обратилась в порыжелый гранитный камень, который все еще вместе слез точит драгоценные камни, - ответила Василиса. Потом, помолчав, сказала. – Только я в это не верю. Мнится мне, что она все еще там, и все еще иногда раскаленной стрелой вонзается в небо наперекор судьбе, взмывая выше облаков и в бешенном полете развеивая свою тоску.

- Странные сказки ты сказываешь, - поднимаясь на ноги и оборачиваясь к слепой певице, сказала Гореслава. И вдруг поняла, – как чувствуешь скорую беду и непременный раскат грома за секунду до, – что глаза у Василисы синие, ослепительно синие, даже если незрячие. – Почему оба дракона – женщины?..

- А должны быть мужчина и женщина? Или оба мужчины? – усмехнулась Василиса, необыкновенно проворно для слепой поднимаясь на ноги. – Но мы с тобой женщины, так почему бы и им не быть похожими на нас?

Гореслава вздрогнула и недоуменно поглядела в слепое лицо певицы. На алую повязку, за которой, она знала точно, скрывались необыкновенные синие глаза.

- Мы другое… - неуверенно произнесла княгиня. – Ты только гостья моя, а они, как ты говоришь, любили друг друга… в полете.

Нежные щеки Гореславы залило румянцем, и она порадовалась, что певица не может этого видеть. И в том же миг поняла, что - может. Невесть как – то ли слышит пульсацию крови в тончайших венках под кожей, то ли – зрит сквозь маску, которая была обманом, чтобы ничего не скрывали от якобы увечной певицы. Не потому ли она знает так много?

Шагнув к Гореславе, женщина прошептала на самое ее ухо:

- Неужто тебе самой такие сказки не по сердцу?..

- Может, и нравятся, - Гореслава прикрыла глаза, а потом быстро отступила к столу. Защелкнула наручи на запястьях и спрятала косу под повойник. – Пора и нам идти к столу.

- И то правда, княжна.

Гореслава вздрогнула, но не стала поправлять слепую певицу. Вдвоем они спустись к столу, и не чувствовала княгиня ни сладости романеи, ни горечи кагора. Только все поглядывала на голубое весеннее небо, и ей непрестанно казалось, что вот-вот из-под солнца вынырнет меднокрылая драконица, ищущая в бескрайней синеве свою возлюбленную. Опишет последнее кольцо вкруг солнца и грудью упадет на него, чтобы пришел конец их проклятой разлуке.

- Оставайся при моем дворе, - выпалила Гореслава, поднимая глаза на певицу в конце стола.

Та молча склонила опоясанную алой повязкой голову. Ее ответ вышел тих и кроток, но все, кто сидел выше ее столом и ближе к Гореславе, вздрогнули.

- Я буду рада… княжна.

II. Сестра
Мокрые сиреневые ветви хлестали по окошку, брызгали холодными каплями и норовили втиснуться меж неплотно подогнанных створок. В зеленоватой ночной темноте за окном вспыхивали синие молнии, грохотал оглушительный гром, а косые ливневые струи срывали с деревьев молодую листву.

- Жуть какая, холод-то какой, барыня, да чего ж вы сидите-то тут, захвораете еще, - мельтешила вокруг вышивающей Гореславы нянька. У ног ее, подобравшись на медвежьей шкуре, сидела Василиса и чесала шерсть. – Этой-то все едино, ведьма право какая, а вы-то у нас нежная, вам еще деток…

- Ежели тебе холодно, Настасья, то ты бы и шла, - мягко повелела Гореслава, поднимая голову от вышивки с пестрыми лентами. – Ты старая, вот и мерзнешь шибко. А нас, молодых, любовь греет.

- Далече твой сокол, чтоб согреть-то, - горько протянула старуха, а все же от холода вышла прочь, но напоследок укрыла Гореславины плечи накидкой, дров в печку подкинула.

Только вышла старуха из светлицы, Василиса подобралась к окну, вытащила из-под створок комочек воску и плотно затворила ставни. Быстро исчез холод, разлилось тепло, а Гореслава все равно дрожала мягким телом и куталась в оставленную нянькой накидку.

- И как тебя холод не берет, Васенька?.. Ну, хоть Настасья вышла, о то неловко пред ней твои сказки слушать.

- Мне тоже холодно. Да только на улице и мокрее, и холоднее, и псы блохастые под бок лезут, - слепая певица снова села у ног Гореславы, но на этот раз поближе, касаясь плечом ее коленей. Княгиня зарделась, но отстраниться не вздумала. – Здесь у вас хорошо еще, тепло…

- Не надо, Васенька, - одними губами произнесла Гореслава. Певица хмыкнула и убрала ладонь с чужой голени. – Ты обещала рассказать.

- Обещать - обещала, - Василиса с недовольством повела головой к окну, за которым бушевала гроза. – Только день сегодня больно скверный, испугаешься…

- Все равно хочу, - голос княгини подернулся холодом, она подобрала ноги и юбку оправила. – Ты за хлеб-кров сказами платишь, так и плати.

Горько изогнулись губы слепой певицы от этих слов, и стыдно уже стало Гореславе, но не посмела княгиня прервать начатый рассказ.

- Далече это от земли русской было, - глухо и хрипло стелился голос, враз делаясь чужим и старым. – У древней рощи, на самом краю обжитых земель, стоял одинокий охотничий домик. Охотника давно схоронили, жена его сталась слабой беззубой старухой без воли и разума, и домом заправляли две сестры. Старшая выучила отцово мастерство, бесстрашно ходила на любого зверя. Младшая, ликом светлая и шагом легкая, разузнала у матери названия целебных трав.

Весной, когда пришла беда, травень* выдался дождливым и цветущим. После затяжной белой зимы глаза болели от влажной листвы, под каждым кустом таился заяц и любая трава обладала силой в три раза пуще обычной. Ранним утром сестры уходили в разные стороны и возвращались поздней ночью. Старшая приносила низанку птицы и мелкого зверья, подолгу разделывала тушки, готовила к осенней ярмарке товар. Младшая же чуть ли не до рассвета перебирала травы, какие сушила, из каких настойки вываривала.

Только с каждым днем все меньше времени тратила девушка на это дело, все меньше трав приносила в дом. И вскоре стала приходить с пустой корзиной да еще позже, чем допрежде. Пока старшая свежевала очередного зайца, она садилась в угол комнаты и плакала. Когда Охотница пыталась выведать, какая беда ее постигла, девушка улыбалась сестре в ответ, растирала слезы и слабым голосом твердила: «Что ты… все хорошо, ты представить себе не можешь, как хорошо…»

- Она встретила дурного человека, верно? – тихо спросила Гореслава. Вспомнив о чем-то, вздрогнула, подбирая плечи. Ей показалось, что от глухого заунывного рассказа ослабло пламя свечей, прокрался в комнату холод. – Скверная твоя история…

- Ты просила рассказывать тебе правду. И ты ее слышишь, - равнодушно откликнулась Василиса. – А потом младшая стала петь. И счастливыми были эти песни, но на горле ее все чаще находила Охотница следы зубов и рук. Глаза младшей пустели, как пустеет небо к зиме без птиц, тело таяло, как восковая свеча, делаясь слабым и прозрачным. А в лесу попадались следы человека – неслыханное дело для этакой глухомани.

Сердце старшей рвало на части от жалости и отчаянья. Одним утром она пошла следом за своей сестрой, умело таясь за ветвями и оврагами. Целый день бродила ее сестра, прежде чем выйти к поляне в свете звезд. Прекрасная девушка в царском платье стояла среди трав, и к ней-то и бросилась легконогая Травница. Но не успела она коснуться плеча царевны рукой, колдовской сон сморил ее. Раскинулось девичье тело на сочной траве, и звезды отразились в распахнутых изумрудных глазах.

Прекрасная девушка на поляне растаяла, как дым, и на грудь Травнице упал бородатый иссохший карлик. Острые кривые зубы вонзились в нежную шею, полилась теплая кровь. А девушка улыбалась, глядя в звездное небо пустыми глазами, и с губ ее срывались нежные стоны, и тело трепетно вздрагивало под трапезничающим колдуном, выгибаясь гибким мостиком и раскидывая под платьем упругие бедра. Она не видела колдуна, она не чувствовала боли в прокушенной шее – ее всю захватил морок, в котором податливо плавилось ее сердце и тело.

- Старшая сестра побледнела от гнева и ненависти, и руки ее потянулись к колчану за плечом, - монотонно продолжала Василиса. Теперь уже сама Гореслава клонилась к ней всем телом, вздрагивая на каждый скрип, и слепая певица охотно опиралась на колени княгини. Кажется, обида ее прошла, и руки ласково гладили под платьем голени Гореславы. Княгиня боле не пыталась отстраниться – напротив, подавалась на прикосновения, жмурясь и вслушиваясь в их тепло – чтобы жуткий холод рассказа не пробрал до костей. – Но колдун поднял залитое кровью лицо, и глаза его взблеснули алыми угольками. Он оскалил желтые кривые зубы, он поднял иссохшие когтистые лапы и указал на что-то за спиною Охотницы…

- Васенька, - одними губами прошептала княгиня. Слепая певица бережно погладила чужую ногу, поцеловала сквозь ткань коленку – Гореслава вздрогнула, но снова не сказала и слова против. – Я теперь, боюсь, не усну одна. Скажи, плохой у сказки конец?.. Погибнут обе?

- Слушай, Гореслава, - напевно откликнулась певица. – И все узнаешь. Охотница услышала за спиной тихие вздохи, сонм девичьих голосов, зовущий издалека, но звучащий под самым ухом. Много чего узнала Охотница у леса, и поняла она, что это – души девушек, уже загубленных колдуном. И поняла она, что как только она погубит его, вырвутся неупокоенные души и растерзают ее сестру – за то, что она выжила, а они – нет.

В бессильной ярости кинулась Охотница прочь, не зная, вернется ли на этот раз ее сестра домой. Она бежала под темной сенью леса, и влажные ветки полосовали ее по лицу, драли одежду. В темноте озлобленно ухал филин, чьи-то желтые неспокойные глаза следили из-под каждого куста. Чья-то воля хватала ее за рукава, но Охотница твердо знала, куда идет, и знала, что уж лучше так, чем иначе.

Сначала она думала удержать сестру дома, но чувствовала, что девушка скорее убьет себя, чем подчинится. И тогда Охотница решила прибегнуть к крайнему средству. Против колдовства есть один путь – идти той же дорогой. Вступить в игру с древними силами и отпустить душу в мир снов и мертвых. Станцевать на тонкой нити, что натянута над бездонной пропастью, и либо получить свое, либо навеки кануть во тьму.

В любом лесу есть место, куда не заходят живые твари – но куда приходят умирать отжившие столетия лоси и медведи, где поют свою последнюю песню вожаки волчьих стай и прекраснейшим звоном оглашает свое последнее утро сладкоголосый соловей. Туда направила свои шаги Охотница, туда, где из зеленого мха выступали белые кости, где в пустых глазницах оленьих черепов вспыхивали зеленые и синие огоньки. Перепрыгивая с кочки на кочку, даже в непролазной темноте она отыскала по алому свечению колдовской цветок. Отбросив его прочь – позволяющий видеть любые клады! – она вырыла корень и закинула его в рот.

- Дальше?.. – дрожащим шепотом, точно ребенок, спросила Гореслава.

- От горечи корня исказилось ее лицо, вытянулась, превращаясь в звериный оскал, - Василиса не прервалась на чужой вопрос. Только руки ее блуждали по голеням княгини, как пальцы музыканта блуждают по выгнутому боку скрипки, как гусляры касаются сладкоречивых струн, побуждая петь им угодную мелодию. – Перестала она быть живой, да только не стала мертвой. Страшным духом мщения – человеком с лосиной головой и вольчей пастью – она кинулась обратно на поляну. Там отдыхал от трапезы злой колдун, а служившая его блюдом девушка лежала на траве, все так же пусто глядя в звезды.

В новом обличье Охотнице открылось, сколько девушек погубил колдун. Одиннадцать нежных красавиц, плача и стеная, кружили над его согбенной фигурой, и в вытянутых их лицах навеки застыло выражение блаженства и ненависти. В пустых зеленоватых глазницах плескалась темень, а меж обнаженных в ярости губ мелькали сточенные злобой клыки. Они ненавидели погубившего их колдуна ненавистью непримиримой и лютой, страшной и бешеной. Он не только отнял у них жизнь – он отнял у них любовь, которую и сотворил.

Колдун почувствовал возвращение Охотницы, поднял голову и оскалил в ярости свои острые зубы. Ему не было страшно, но увидев, чей облик приняла девушка и на какую тропу ступила, карлик подскочил на ноги, а лицо его перекосило страхом. Она вскинул желтые птичьи лапы в воздух и стал взмахивать ими, вышивая таинственный узор. Земля под ногами стала кипеть, трава извивалась, точно живые змеи, и что-то рвалось на поверхность – одиннадцать замшелых скелетов, серебрящихся в лунном свете, поднялись из земли и направили нетвердые костяные шаги к Охотнице.

Но правда – даже по законам седых камней и вековых дерев - была на стороне девушки. Взмахом руки она разметала старые кости по всей поляне, и тусклым серебром взблеснули они под светом звезд. Колдун закричал пронзительным криком, и от его голоса очнулась от сна Травница. Вскочив на ноги, она кинулась прочь – и потянувшиеся за ней руки колдуна, вдруг вытянувшиеся на добрую сажень, не смогли ее достать. Она упала в заросли лопуха, приходя в себя и вспоминая свое имя – как всегда вспоминала его после колдовской трапезы.

Колдун же, не добравшись до нее, выдрал из бороды клок волос и спалил его взглядом. Черный дым впитался в ходящую ходуном землю, и она со вздохом облегчения исторгла из себя побуревшую кровь убиенных дев. Она извивалась в воздухе, свиваясь в клубки алых змей. Невинно пролитая жизнь кипела и шипела, полнилась ядом, готовым излиться в любую цель. Карминовые гады кинулись к ногам Охотницы, обвили их, востря клыки. Но девушка взмахнула когтистой рукой – и полетели отрубленные головы, и забились длинные тонкие тела средь густой травы.

- Дальше же!.. – взмолилась Гореслава, шумно дыша и дрожа. Ставни снова распахнулись – уже ничто не держалось под напором бури, и холодные капли хлестнули девушку по лицу – только она не заметила. – Не томи, Васенька, ну пожалуйста!..

- Ветер свечи загасил, темно уже шить, и мокрая ты вся, ну, - слепая, придерживаясь за плечо Гореславы, поднялась на ноги. – Холодно в твоей светлице, где твоя с мужем спальня? Там, должно быть, не так ветрено…

- Не надо, Васенька… - дрожащее прошептала княгиня, вышивку в самом деле откладывая – давно не до нее было. – Там и заперто, наверное, и…

- Чего же ты противишься, княжна? – делано удивилась слепая певица. – Разве не греет супружеское ложе сладкой памятью? Разве запах любимого не хочешь вдыхать с подушек?

- Ну тебя, Вася…

- Извини ты меня, княжна, а все же… - Василиса тепло вздохнула, помогая девушке подняться. – Дразню же, только оттого что правду знаю. Смешно мне, как ты пыжишься обратное доказать.

Гореслава ничего не ответила, и уже сама слепая почувствовала вину. Точно мужчина, поднесла она ладонь княгини к своим губам и бережно поцеловала белые костяшки меж многочисленных перстней. Княгиня вздохнула – тепло, печально.

- Не дразнись так, Васенька…

- Не буду. А все же нам правда надо отыскать покои потеплее, здесь тебя совсем, боюсь, застудит.

Хотя и противилась Гореслава, слепая певица провела ее в супружеские покои. Было там пустынно и темно, и тяжелые дубовые ставни не поддавались самым грозным порывам ветра. Пусть комната и была чисто прибрана, сразу становилось видно, что женщина в ней не живет. По стенам висели татарские ковры, сабли, щиты и луки; навалены были конские сбруи, да высились пестрые ряды чубов с вражеских шлемов. Гореслава, пытливо глядя в слепое лицо Василисы, кожей чувствовала, что та получше ее знает, какие платья навалены в скрынях вдоль стен: кольчуги, плащи, шестоперы и луки, седла да чалдары.

А на широкую кровать редко ложился ее хозяин – хозяйка же вовсе никогда не ложилась. Хозяину милее были холодные ложа оставленных жен и одиноких вдов. Хозяйке – девичья светелка с иконками у окна, в которое заглядывала пряная сирень.

- Лежи, княжна, - ласково приговаривала Василиса, поднимая тяжелую медвежью шкуру, с другой стороны обшитую голубым шелком.

Среди подушек было мягко, чистые простыни пахли вербеной и чистильным порошком. Под шкурой сразу стало тепло и сонно, но Гореслава желала дослушать страшную повесть до конца. Она поймала в свою руку сухую ладонь Василисы, пожала, пряча к себе под медвежью шкуру и прижимаясь к острым костяшкам нежной теплой щекой.

– Расскажу, милая княжна, как же не рассказать… Нельзя бросать историю на полуслове – не просто слово выкинешь, а живых людей на страшном месте бросишь. Это у дурных сказочников хоть с конца, хоть с середины сказывай и бросай, когда вздумается. А если слово силу имеет – никогда нельзя незаконченной историю оставлять. Теперь же слушай. Колдуну тому шибко страшно стало, когда и змеи с Охотницей совладать не смогли, и к последнему, самому опасному заклятию он решил прибегнуть…

Дрожащей куриной лапой он выколол свой глаз с бельмом и кинул в землю. Глаз разбился, ибо был выкован из волшебного хрусталя, и тончайший дым окутал загубленных карликом дев. Обрели они силу и призрачную плоть, и указал он им на Охотницу, вскричав:

- Она живет, а ваши кости белеют под звездным светом! У нее кровь горячая, а ваша стылой гадиной бьется на земле! Разорвите ее – пусть не видит солнца, как не видите вы! Выпейте ее крови – вспомните, какого это, когда она струится по вашим жилам.!..

Но взглянули одиннадцать дев на Охотницу, поглядели на запуганную побелевшую Травницу, и послушались иного приказа. Сердце им, одно на всех, не из плоти и крови сотканное, велело не девушек придать смерти, но обернуться к своему мучителю. Сразу понял колдун, какую напасть накликал на себя. Он обратился иссиня-черным вороном и бросился в небо. Девушки расправили соколиные крылья и кинулись за ним. Он упал на траву угольно-черным зайцем. Девушки одиннадцатью призрачными лисицами пустились по его следу. Он стал свирепым кабаном – девушки окружили его волчьей стаей.

Пока шла погоня, Охотница кинулась к сестре. Прижала девушку к груди, закутала в свой кожух. Та, поняв, какую жуткую шутку сыграл с ней колдун, горько заплакала. И не о пролитой крови жалея – о деве, которая виделась ей в звездном свете, с которой, ей мнилось, коротала она майские ночи. Та, с которой сплеталась, оказывается, не телом – душами…

Потом поднялись сестры, стряхнули с плеч горечь и страх и стали собирать разбросанные по поляне кости. Пока еще была Охотница в чужом обличье, могла она восстановить попранную правду. Но стоило торопиться – ибо с рассветом таяла магическая сила, а дивный цветок распускал свои лепестки и наливал силой корень лишь один раз в дюжину лет.

Собрали сестры скелеты, выложили на полене серебристыми кружевами. Вложили в грудные клетки карминовых гадюк. Кровеносными сосуды те оплели кости, намертво связали каждую косточку с другой. Травница убежала в лес и принесла в подоле одиннадцать живи-цветков, вложила в рот каждому черепу по одному. Умаявшись, стали сестры ждать дев.

Вернулись те девушки, отчаянные и полные горя – колдун щедро заплатил им за муки и ныне мертв, но и самим им пора уходить в землю. Молодым, в расцвете сил и смеха погибшим. И трети от жизни не вкусившим... Но увидели они свои тела – которым только души и не хватало, увидели и сестер, готовых им помочь. К рассвету костная ткань сплелась с нитями их душ, жизнь наполнила конечности и заструилась согретая соком живи-цветка кровь.

Нежные холеные тела, сияющие ласковые глаза, тонкие руки и нежный смех наполнили поляну, осветили ее не хуже утренних лучей. Десять дев разбились на пары – одна так или иначе шла за другой, и колдун первой погибшей заманивал другую. Лишь одиннадцатая девушка, обладающая истинно царской повадкой, стояла одна, не смея поднять головы. Взгляд ее искал Травницу. Это ее заманила погибшая принцесса для трапезы колдуна, но теперь стыдилась и страшилась чужого гнева. Ведь и ей Травница не была чужда – за те майские ночи прикипела принцесса сердцем к простой девушке, что ведала все тайны трав…

- Но Травница ведь простила ее?.. – слабым от сонливости голосом спросила Гореслава.

- Конечно, простила, - ласково уверила Василиса. – От королевства той девушки не осталось и следа за столетия, что она в земле лежала, поэтому она сама пришла в дом двух сестер. Она помогала им, быстро всему училась…

- А остальные девушки?

- А они разбрелись, кто куда.

- И?..

- Жили долго и счастливо. – Василиса странно нежным, будто материнским поцелуем коснулась лба Гореславы. Та совсем засыпала. – И не верь, если кто скажет, будто так не бывает. Я обещаю тебе, Гореслава, что и твоя сказка закончится счастливо. Я постараюсь. Я все сделаю.

Слепая не понижала голоса, ибо знала, что княгиня уже спит и не слышит ее клятв. Только бережно поглаживала чужой лоб, размышляя, какую сказку расскажет на следующий день для своей госпожи – и чтобы непременно хорошую и светлую, как сама княгиня.


III. Невеста Полоза

- Васенька, а, Васенька? – тепло прижимаясь к чужому плечу, нетерпеливо спрашивала Гореслава. – С первого дня, как ты здесь оказалась, вопросом мучусь. Сколько же тебе лет? Девушка ты, в девках засидевшаяся, или так, вдова блудная?

- А сколько ты дашь? – певица обратила слепое лицо к Гореславе, мягко пожимая белую ручку той в своей руке. Черные с серебром волосы укрывали спину женщины, от носа к уголкам ярких, молодых губ шли складочки.

- Право, не знаю, - растерянно протянула Гореслава, воровато оглядывая пустой сад и аккуратно укладываясь на лавке, а голову опуская на колени слепой певице.

Минул холодный март, тепло отцвел апрель. За десяток седьмиц всем сердцем привязалась Гореслава к сказительнице, точно впервые в жизни отыскала утерянную подругу или родственницу. Горячо льнуло сердце к чужому – скрытному, нелюдимому – но привечающему робкие чаянья Гореславы. И таяла княгиня, как тает по весне чистый лед – теплой талой водицей. Набери в ладони и глотни – ничего слаще не изведаешь, ничто горла нежнее не опояшет. Странное, чуждое чаянье будоражило ум и чувства Гореславы – и ей казалось, только выступи Василиса из своих сказок, вынеси оттуда пьянящую дозволенность и естественность этого чувства, и Гореслава сама нырнет в него с головой.

- Иногда мне кажется, что ты совсем немногим старше меня. Только, мнится, жизнь с тобою круто обошлась, измотала, высушила, - робко заговорила Гореслава. – А в иной раз мне кажется, что ты зрелая женщина, которой и внуков пора иметь, только их нет – и детей нет, и потому у тебя стан молодой девушки. И губы… нецелованые.

Гореслава примолкла, с тревогой глядя в чужое лицо. Певица сразу ее тайну выведала, сказала о ней княгини. А теперь и сама Гореслава, всем сердцем впитывая гостью свою, наугад выуживала из тьмы ее загадки.

- А еще порою мне кажется, что ты всех нас вокруг пальца водишь, - Гореслава зажмурилась. – И что лет тебе уже немерено, и что все свои сказки ты воочию видела, а теперь пришла, чтобы и из меня, как из шерсти невыделанной, полотно какое спрясть. Сейчас на ниточки меня вытягиваешь, приспосабливаешь – чтобы храброй я стала, чтобы любопытство мое из холодного в чистое пламя переплавилась, чтобы не выдюжила я обмана, в котором живу, и кинулась себе на гибель в какую беду. А ты бы потом другой дуре про меня сказку сказывала…

Фыркнула Василиса и сухой ладошкой провела по теплой Гореславиной щеке.

- Милая, пугливая княжна, - ласково заговорила женщина. Потом она прижала к себе севшую Гореславу, поцеловала в щеку, почти в уголок губ. – Не бойся, Бога ради. Лет-то мне хоть и немного, но вовсе не бесчестно. Всего тридцать да еще три зимы я живу на этом свете, но мужа у меня не было, хотя губы знают горечь поцелуев.

- Только ли губы?.. – очень тихо спросила Гореслава. Отчего-то в груди неприятно стянуло – точно обидел кто, причинил боль Василисе, а боль эта княгини почти ее собственная. Только сильнее.

- Не только, - покаянно шепнула Василиса. – Но, почитай, лет мне уже немало, а кровь в твои годы горячей была, чем у тебя. Гореслава, какая же ты холодная, ты бы знала – как раннее утро, как ласковый шелк…

От чужого шепота подобралась Гореслава, чуть отстранилась – ей уже стало грустно, и добрые слова больше пугали, чем грели.

- А только и с холодной кровью можно любить, и еще как – любить… - задумчиво протянула Василиса. – Есть у меня одна история, на этой земле свершенная. Песни о том поют, и примета такая по сей день сохранилась. А случилось это еще до бусурманского ига, и еще раньше – до того, как Владимир крестил Русь, даже до того еще, как на трон киевский сели братья-варяги*. В деревянных избах жили гордые простые люди, пасли на зеленых холмах скот, бортничали и, конечно, сеяли, пахали, собирали свой урожай ячменя и пшеницы. А сила нечистая тогда жила под самым их порогом, и много бед через нее доставалось людям. Нельзя было и шагнуть в вековые леса – за каждым пнем дожидался улова Леший, у каждого берега водили хороводы берегини и вилии, а уж как боялись Святобора разгневать…

Звали ее Перышком. За легкий шаг, за любовь к белым платьям, которые невесомо, как птичьи перья, трепыхались на ветру. Часто распускалась тугая золотая коса ее и нежным шелестом рассыпалась на девяносто девять прядей. Нежная и мягкая, кроткая и бесстрашная, с сердцем чистым и доблестным, ничего не страшилась девушка и не ждала от своей судьбы никакого горя. Зарю и закат встречала с коромыслом на плечах, исправно трудилась дома и была всеобщей любимицей: все молодцы караулили под ее окнами, все девицы были ей нежными сестрами.

А однажды случилась беда. Не боясь ни дурных людей, ни лютых зверей, шла она ранним утром за водой одна. Дул ветерок, и ничего скверного не почуяла девушка в клубившейся пыли на лесной тропинке. А как подошла поближе, уже и шелохнуться не посмела. Среди камней и опавших листьев позднего лета сплетались в клубок две змеи. Медные, в золотых коронах и с изумрудными узорами на спинах. И ту бы отвернуться, отвести взгляд. Но любопытно было Перышке, глядела девушка во все глаза на нежную страсть холодных тварей. А потом одна из змей приметила ее. Ни вскрикнуть, ни в сторону броситься девушка не успела – подняла змея треугольную голову, глянула на девицу черными глазками и прошипела девичьим голосом:

- Поздно!.. раньше надо было тебе сворачивать, раньше надо было убегать. А теперь увидела ты нашу свадьбу, заглянула, куда не надобно – быть тебе нашей! – и бросилась в траву. – Сама виновата, девица!

Вторая змея свернулась кольцом, поглядела на девушку, и тоже прошипела:

- Сроку тебе до конца лета со всеми проститься, кто тебе дорог. А про нас и слова не молви – иначе в кровать заползу, вопьюсь в нежную шею – и поминай, как звали. Да не бойся, не из зла тебя под землю забираем – а нельзя людям о наших свадьбах знать.

И тоже скрылась в овраг, где поблескивала зеленая вода под кувшинками.

Долго плакала Перышко, не зная, то ли домой идти, то ли прямо тут в мелком овражке утопиться. И отчего глаза не отвела, отчего не свернула, отчего со всеми не пошла? Корила себя, в кровь сгрызая губы. Потом ничего, за водицей сходила, а вытягивала из колодца ведро – вскрикнула и выронила. На самом верху выскользнула змея медная, рухнула в темную воду и сгинула, будто не бывало. Долго вылавливала, сквозь слезы плохо различая вещи, Перышко упавшее ведерко. А как домой шла, змеи трижды ее дорогу пересекали.

Дома никому ничего не сказала девица. Работала, как привыкла, только молчалива стала, тиха. Подруги спрашивали, что не так, а ответа не получив, отставали. Мил-други и вовсе не заметили, что случилось что-то. Перышко же всю ночь глаз не сомкнула, плакала и слушала, как шелестят чешуей змеи по всему дому. С тех пор куда ни пойдет Перышко – тут и там гадины, нашептывают на самое ухо: попрощайся, девица, с солнышком! попрощайся, девица, с небушком! попрощайся, девица, с матушкой!

Никто у нее ничего не выпытывал. Шутили только, дескать, полюбовника нашла, любовь бойкий нрав высушила. А Перышке не до шуток, страшно девице, тошно, и такая кручина берет, ведь еще чуть-чуть – и навеки к змеям уйдет, в холодную сырую землю, и не ведомо, что сотворят там с ней. Хоть руки на себя наложи – подолгу крутила Перышко в нежных пальцах старый отцовский нож, с которым некогда старик ходил на охоту, но не набралась ни сил, ни храбрости – страшно кровь пустить, страшно в вечность уйти.

А однажды шла Перышко за водой, и вдруг взглянули на нее из овражка огромные янтарные глаза – девушка закричала и что есть духу бросилась к колодцу. Да так там и простояла, лицо закрыв и плача, пока остальные кумушки не подоспели. Тут и другой слух покатился – дескать, обесчестил Перышко у колодца молодец какой. Косо стали поглядывать на Перышко бывшие подруженьки, грубее и настойчивее сделались ласки молодцов, что некогда цветы носили.

И все из рук у нее стало валиться, точно скользкими те стали, как змеиная чешуя. Возьмется за чашки – расколет, кошку приласкать потянется – а та и прянет, шипя. Старуха-мать поколачивать стала, за неловкость да за бесстыдство ругая.

- Бедная девушка, - проговорила Гореслава, жалостливо заламывая брови. – За что же с ней так? Она ведь ничего не сделала…

- А вот так молва и люди с девицами обходятся, - горько хмыкнула Василиса. – Чуть оступись – и в штыки… А оступиться легко. Ты, Гореслава, холодная, сдержанная – тебе просто жить. А ежели кровь горячая? Голова дурная?.. Разок дашь себя поцеловать – а молва такое разнесет, что и подумать страшно. И выгонит мать из дома, и бывшие друзья-подруги не дадут приюта…

- Васенька?.. – тревожно заглянула в чужое лицо Гореслава. Сердце княгини схватило жалостью, взяла она в свои руки ладони Василисы, прижала их к своим щекам. – Никуда я тебя не прогоню, ты же мне… дороже, жизни до…

- Тише, княжна, - ласково да снисходительно остановила Горелсаву слепая певица. Погладила чужие светлые волосы. – Не рано ли ты такие клятвы делаешь? Еще пожалеешь…

- Никто меня не разумел и разуметь не хотел, - шепнула, опуская глаза, Гореслава. – Я всем бала чересчур сложна. Только ты все понимаешь, и я с тобой себя ребенком чувствую, которому все ясно и светло. Тебе довериться могу, с тобой…

- Ну, тише, милая, - очень ласково, но совершенно непреклонно повелела Василиса. И прижала палец к чужим нежным губам. Гореслава опустила глаза.

- Что дальше было с той девушкой? Ее, как тебя – выгнали?..

- Пока не выгнали, - покачала головой Василиса. – А только чурались ее все, и бледной тенью былой себя шаталась она по улицам деревеньки, не находя ни жалости, ни любви, ни прощения. И прощаться ей было, казалось, не с кем. И тоску, гложущую сердце, излить – некому. Крепче задумалась девушка о черном омуте и тяжелом камне, да так бы и уснула среди русалок, если бы не…

Ее звали Медунь. За волосы бурые в рыжину, за бронзовую кожу рабочих рук и текучесть движений – как металл расплавленный, была она гибка и переменчива. Жила она не в деревне, а где-то в лесу, с матерью, которую, как появилась Медунь, никто не видел. А мать звали Медуница. А мать ее – Медёвка. А уж ее мать – Медь…

По виду была Медунь ровесницей Перышки, да только в золотых глазах что-то древнее плескалось, мудрое. В конце того лета пришла она в деревню, лыком подпоясанная, с берестяной скрыней, полной земляники. И стала ее торговать. Ничего не сторговала, только угостила Перышку, а потом предложила той пойти к ней жить. Испугалась Перышко – дурная слава за Медунью ходила, скверная. Будто с колдовством мается. Нечисть у себя принимает. Ни дома, ни места не имеет.

А до конца лета еще седьмицы две оставалось, и совсем невмоготу стало жить в деревне. Подруги под ноги плевали, молодцы, приговаривая, что терять уже и нечего, под юбку лезли, а мать велела ночевать на сеновале за домом – дом не марать. Долго маялась, а все же согласилась. И пошла за Медунью в лес, по той самой тропинке, что к колодцу вела. Шла рука об руку с лесной девицей, и так ласково та с ней обращалась, так учтиво говорила, что заплакала по дороге Перышко – а ведь раньше с ней все так были.

У оврага, в который змеи ныряли, остановилась Медунь. Указала на темную воду да и сказала, что здесь и будет ее дом. Оторопела от страха Перышко, поняв, в какую ловушку ее заманили. Заплакала, пятясь от темной воды. Пожалела ее Меднуь, поймала за руки и стала ласково говорить: дескать, не бойся, девица. Я тебя привела, только потому что думалось, будто уже готова ты идти. А Перышко вдруг утерла слезы, подняла глаза да и сказала:

- И вправду, чего же мне терять… Пойдем.

Взяла она Медунь за руку, и вдвоем они скрылись в омуте. Смокнулись над ними кувшинки, заключила в себе черная вода. Долго ни вдохнуть, ни выдохнуть не могла Перышко, а потом открыла глаза – и увидела над собой высокий каменный свод, где лазуритом и бирюзой был выложен небосвод, а молочным кварцем на нем – облака. И через каждые тридцать шагов – по медному солнышку, с огромным янтарем в середке. И ползут по гладкому полу змеи, а перед Медунью расползаются, пригибают плоские головы к земле, шипят сквозь зубы:

- Царица, царица, царица…

Посмотрела Перышко на Медунь, да все и обомлела. Шла с ней рядом барыня в платье бронзового бархата, с золотой парчою, с серебряными цепями и россыпью изумрудов на поясе и колье. На челе – золотая корона, две змеи сплетаются и медное солнышко между пастями держат. А потом глянула Перышко в глаза недавней девице – те двумя овалами золотыми на бледном лице, с узкими зрачками. И чешуя на щеках, на руках загорелых проступает едва заметной рябью.

Ласковым голосом обратилась Медунь к Перышке, взяла ее за руки:

- Не бойся, девица, не за что тебя обижать - и потому обижать не буду. А только нельзя тебе наверху – увидела ты змеиную свадебку, а по обычаю, коли увидит девица, как змеи женятся, должно ей Царь-Змею невестою делаться.

- Невестой?.. – зажала губы Перышко бледной ладошкой, побледнела вся. – Царь-Змею?..

- Только триста лет назад извела я его, отца своего, - без трепета поведала Медунь. – Нет больше Царя-Змея, а обычай соблюдать надобно.

- Кому другому меня отдашь? – не чуя себя, спросила Перышко. – Змеиной невестой быть?..

- Никому не отдам, - ласково успокоила девушка Медунь. – А только и наверх отпустить не могу. Но ты побудь здесь, погляди – и не заметишь разницы с землею.

А только все равно закручинилась Перышко. Чахла она в подземном царстве. Не заменял ей мертвый блеск каменных сокровищ живого солнышка, лазурного небушка, зеленой травушки. На глазах таяла, в самом деле делаясь легкой, как птичий пух, и как он – белой-белой. И сон ее не морил, и голод не трогал. Погибала Перышка без солнца и тепла, без свежего воздуха, и с жалостью глядела на нее всевластная Медунь, не в силах никак помочь.

Тогда сама попросила ее Перышко, поднимая обведенный кругами взгляд:

- Царь-Змеица, всесильная и бесстрашная, исполни мою просьбу – авось, хоть так кровь в жилах разогреется, хоть ненадолго вернется перед смертью жизнь в остывающее тело.

Испугалась таких речей Медунь, с тревогой кинулась к Перышке.

- Чего же ты хочешь, девица?..

Поднялись на Царь-Змеицу голубые глаза небесные, в ресницах золотых, изогнутых. И прошептала Перышко, щеками не вспыхивая – не было крови быстрой, крови жаркой, чтобы румянцем пылать:

- Уложи меня с собою на холодную кровать, да приласкай меня – чтобы потеплел от страсти скользкий шелк…

Изумилась просьбе Медунь, но кивнула в ответ. Потянулась руками к плечам Перышкиным, притянула девушку к себя и поцеловала в самую середку губ. А змеи в ту пору горячими были, как печи. Раскаленными. Медными, как солнышко, и все его тепло в себя впитывали. Это-то тепло и вдохнула Медунь в губы Перышки, и разожглась кровь в жилах девушки, и залил пунцовый румянец бархатные щеки. Все свое тепло Медунь отдавала девушке, чтобы та жила, и змеи свои тепло ей отдавали – и посерела их чешуя, стали они гадюками и ужами, поблекла некогда медная раскраска.

- А что дальше с Перышком? – подняла глаза Гореслава. Она держала руки Василисы, прижимала их к своим щекам и заворожено слушала рассказ.

- Видела она солнышко, и небушко видела, и травку зеленую мяла, - напевно сказала слепая. А затем лукаво обернула слепое лицо к самой Гореславе и прошептала, так что дыхание ее согрело Горелсавины нежные губы. – А видели их не раз вдоль той тропинке. Голые спины в зеленой траве, мешанина золотых и медных прядей. Белые руки, скрещенные со смуглыми руками Медуни, да алые губы, вжатые одни в другие. Дрожащие ресницы над рдеющими щеками и крепкие бедра, распахнутые колени. Со змеиной страстью сплетались они в клубок, и непонятно было, где одно тело переходит в другое, где медь сменяется молоком…

Не сразу прянула Гореслава, а все же не поддалась желанию. Не поцеловала чужих губ, только запылала с досады, что Василиса сама ее не поцеловала. Слепая певица усмехнулась ласково и проницательно, погладила Гореславину руку.

- Потерпи, маленькая… Сама ты должна прийти, что нужно тебе, как Перышко решила. А может, поймешь, что не хочешь, и тогда будешь рада, что не допустила ошибки. А торопиться с этим не надо, всегда успеется.

- Я точно знаю, чего хочу, - круто потупившись, прошептала Гореслава. – Только осмелиться не могу. Василиса?

- Что, радость моя? – ласково и беспечально спросила женщина. Гореслава, снова воровато оглядевшись, прижалась к чужой груди, зажмурилась в майской пьяной нежности. – До чего же ты мягкая, Гореслава, до чего ты еще ребенок...

- Отчего Медунь стала выпускать Перышко? – не поднимая головы от чужой груди, не мешая рукам, снимающим повойник с ее головы, спросила Гореслава. Распущенные пряди до самой земли рассыпались плечам, и мягко стали перебирать их гибкие пальцы Василисы. Он тихой ласки сон крался под веки. А может, смаривали жара и одуряющий запах цветов. – Ведь даже когда та умирала, Царь-Змеица ее не выпустила.

- Так ведь закон – девица должна стать невестой. Она и стала, и тогда предложила Медунь отпустить ее. Только Перышко сама отказалась. Попросила иногда бывать наверху, ловить глазами облака, пускать меж пальцами травинки и греться под солнышком, как ты сейчас, Гореслава.

Василиса ласково потрепала русые волосы, коснулась губами бледного виска княгини.

- А остальное время она была с Медунь, ибо ничто не связывает сердца теснее, чем доброта. Не цепями, но доброй волей она привязывает людей друг к другу, не горечью остается под языком, а тихой пряностью. Потому и дороже такая любовь, и длится она веками. Может, и по сей день Медунь и Перышко вдвоем сидят в подземной зале на каменных тронах, а на языческие праздники поднимаются наверх и нежатся в травах, угадывая в перистых облаках невиданных зверей и птиц.

Василиса провела ладонью по чужой спине, по рассыпанным на ней прядям. Прислушалась к чужому ровному дыханию.

- Неужто спишь, ребенок? Ну спи, спи, маленькая… Я посторожу.


IV. Огонь

- Вася? Не уходи, пожалуйста. – Гореслава лежала на широком супружеском ложе, укрытая по самый подбородок медвежьей шкурой, и светлые волосы рассыпАлись вкруг девичьего нежного лица, еще совсем детского. Светлые глаза жалобно посверкивала отраженным пламенем, а лежащие на одеяле пальцы крепко впивались в медвежью шерсть. – Тяжело на сердце. Побудь со мной…

- Как же я уйду от тебя, княжна? – зажигая свечи, удивительно ловко отыскивая их в темноте, ответила певица. Уселась на край кровати и взяла в свою ладонь Гореславину руку. – Милая, нежная дЕвица… Что на сердце твое легло непомерным грузом? Отчего глаза твои мокрые, точат водицу солону, точно криницы?

- Николай Святославович весточку отправил, - пусто проговорила княгиня, свободной рукой перебирая пряди шерсти, закусывая губу, отводя взгляд. – А я будто и забыла, что есть такой человек на свете, и вдруг – напомнил. Говорит, что далеко простерлись на юг наши земли, пора и с северо-запада Русь беречь. В Речь Посполитую он поехал, сдерживать недругов. И сказал, что к весне воротится…

- До весны еще осень, и зима, и лето наше с тобой целиком не минуло, - ласково шепнула Василиса, наклоняясь к княгине и целуя ее в лоб. Не отрывая губ от нежной кожи, поцеловала еще щеку, подбородок, у самых губ. Гореслава вздрогнула, но не отвела чужой ласки. – А там, может, и решится…

- Ничего не решится!.. – с горечью воскликнула Гореслава. – Не люблю я его, никто он мне! Сказал отец – выходи замуж, я и вышла. Говорила маменька, что стерпится, слюбится, что сердце девичье – что воск, ан-нет, никто мне, кроме тебя, не нужен. И если бы я хоть тебя не видела, а теперь и под руку с ним пройтись тошно, и для государевых людей напоказ целоваться сил не хватит – оттолкну, заплачу…

- Тиш-ше, девица, - еще ласковее зашептала Василиса. – Смотрю я на тебя, и не верю, что принуждали тебя к чему-то. Не верю, что не можешь ты мужу нет сказать.

- Могу, - прошептала Гореслава. – Мы… как с церкви воротились, вошли в покои. Он разделся, ждет чего-то, а я только сарафан верхний сняла. Стыдно же пред мужчиной в одной сорочке. Он…

- Гореслава, - коротко шепнула Василиса, села подле, оттирая с уголка чужих глаз соленую влагу. – Не надо, ежели тяжело говорить. Пущай лучше я сказываю, а ты придержи слова. Не вовремя скажешь – растравят только. Надо им дать, как гною в ране, забродить. Чтобы разом – и навеки прочь.

- Ложись ко мне, - одними губами произнесла Гореслава. Накрыла чужое тонкое тело медвежьей шкурой, прижалась, укладывая голову на плечо Василисы и жмурясь. – Теперь рассказывай.

- В былые времена не заточались женщины под замок так, как ныне, и больше силы имели, чем теперь, - вкрадчиво рассказывала Василиса на самое чужое ухо, теплым шепотом заставляя княгиню ежится и прижиматься теснее. – У одной женщины не сердце было – огонь, пляшущий на пальцах и заставляющий глаза сверкать ненасытным пламенем. А ко всему прочему, умела она ворожить: могла заставить ветер перемениться, могла порчу навести. А коли хорошо ее просили знатные люди, то и в будущее заглядывала – правда, неохотно.

Вошла она в самую пору цветения. Не легкая весна, как у тебя, Гореслава, но жаркое, страстное лето женского тела настигло ее. И занемоглось огненному сердцу, захотелось делить с кем-то ночи у пылающего костра среди леса, пить с чьих-то губ любовь и растворять свою страсть в чужом огне. Но ведьма, а имя ей было Гроздана, не желала делить свое тело, свою страсть и пламенное сердце с кем ни попадя. И хоть пытливо искали суженого темные глаза с белоснежного лица, никто не захватил ее души. Тогда ведьма, не признающая отказа, сама решила соткать себе любимого – такого, чтобы точно пришелся по сердцу, такого, чтобы был верен ей до конца и лучше которого нельзя было и сыскать.

На закате лета, глухой ночью под огромной ясной луной срезала она серпом колышущуюся крапиву. Ловко плясали обжигающие стебли в неутомимых руках, день за днем складывая рубашку, шлем, камзол и плащ. Питали темно-зеленую материю горячие слезы, кропила девичья кровь, в которой купались льняные нити, чтобы выткать, наконец, алого сокола. Три лета подряд рубила Гроздана пшеницу, раня руки и не замечая боли. Чистое золото, еще не обращенное хлебом, летело в дымящийся костер.

Танцуя с искрами, босой по горячим углям, из глиняной сулеи плескала она в костер самое пьяное вино. И в поднимающемся пламени полоскала сотканную рубашку, поила ее шальным дымом и дышала им сама. А в пламени костра ей мерещился ее князь – и томилось сердце в груди, в ожидании звездных ночей, жарких ласок и пьяных слов. Своими волосами прошивала Гроздана ткани, диковинным узором развешивала над поляной фазаньи и совиные перья, вороньими косточками обкладывала костер. Рассекала костяным ножом белую ладонь, давая огню пить не только вино, но и горячую кровь.

А в одну из ночей на исходе третьего года рассекла себе грудь, высоко подняла в воздух сердце и, напоследок ополоснув его в молоке, без жалости кинула в костер. «Все равно моим будешь!..» И пошел коромыслом дым, и озарился пламенем весь лес, и кинулась Гроздана на грудь выступившего из огня мужчины – князю с алым соколом на гербе…

Не минуло еще лета, а он оставил ее и ушел в деревню, что лежала неподалеку. Ведьма проснулась одна у затухшего костра, на остывшем ложе из мха и папоротника. Кинулась искать его вещи – ничего нет. Бросилась в лес, выкликая имя суженого – тишина! На закате вернулась к костру и упала без сил. А ближе к ночи поднялась – и вместо слез в темных глазах пламенел гнев, оставшийся от вырванного с мясом сердца.

- Не пойму я эту женщину, Васенька, - промолвила Гореслава, хмуря пшеничные брови и поджимая нежность губ. – Она могла бы…

- Гореслава, - мягко отдернула княгиню слепая. – Посмотри вокруг. И подумай еще разок.

Княгиня недовольно поджала губы, превращая полные алые подушечки в узкую нить.

- Может, не сказывали ей таких сказок, как я тебя сказываю, - на самое ухо прошептала Василиса. Сжала плечи Гореславы чуть крепче, понемногу перекладывая мягкое тело на себя. Княгиня, настороженно подобравшись, мешать не стала, а потом тепло прижалась к чужим ключицам щекой. – И, говорю тебе – раньше у женщин в жилах не водица была, но огонь, безбашенный и лихой. Ежели пожелает пламенное сердце чего – ни на миг не замедлят с решением, получат свое. Или погибнут. Так и Гроздана…

Откопав золу, что в самом низу холодела, смешала, пачкая белые руки, женщина ее с вороньими костями, бросила в зеленый мох и по знакам всю правду вызнала. Паче прежнего гнев в ней поднялся. Не просто ушел – к иной ушел! Пленился золотыми прядями – разонравились ее черные, полюбилось тонкое нежное тело – пресытился ее силой. У избранницы нрав кроткий, глаза светлые. Как утро отлично от ночи, окрашенной пожарным заревом, так и разлучница отличалась от Грозады, душу в своего князя вложившую.

Не пристало дочери лесов, сестрице костров мириться с изменой, оставаться обманутой. И, как назло, сердца-то в груди и нет, чтобы пожалеть влюбленных. На следующую ночь она ли не пела над костром, выспрашивая у золы и пепла, как отдавала силу, кровь и слезы, как душу трепещущую в чужие ладони вкладывала? Она ли босой не плясала по самым горячим угольям, не ведая боли? Она ли не била вощагой в бубен из лосиной кожи, дребезжа медвежьими вертлюгами? В посеревшее от дыма небо кричала, надрываясь, о своей злости. И ни звездочки ни мигнуло, ни лучика не осветило ту ночь.

Вспыхнул огнем мирно спящий князь, сердце ведьмино в нем раскалилось от обиды и злобы. С криком бросилась из избы опаленная разлучница, не различая дороги, кинулась в лес на ведьмин зов. Платье ее растерзали ветки. Ноги ее ободрали корни. Огонь зачернил красивое лицо. Ослабшей и измученной вылетела она на поляну, где в огне и дыме плясала окутанная змеями ведьма. В руке ее уже был поднят костяной нож, чтобы пролить кровь обманщицы-змеи, но дрогнула в последний момент ладонь – и что ее отвело, если сердца не было? А не оно ли уже которую ночь билось грудь к грудью с сердцем разлучницы?..

Но не задумалась тогда над этим Гроздана. Сказала себе, что больно легко отпускать девицу на тот свет. Накинув на нагое посеченное сучьями тело свою шаль из нежной зеленой шерсти, повелела клясться в верности. Насмерть перепуганная девица поклялась, полными слез глазами глядя на надменно взирающую ведьму.

Так стала служить разлучница под ведьминым началом. И ни жалости, ни добра не видела. Лютой ненавистью, казалось, ненавидела ее Гроздана, со смехом взирала на босые истерзанные ноги, хохотала, когда зуб на зуб не попадал во рту мерзнувшей по осени девицы. Та и не знала, за что ее так ненавидит ведьма, но покорно все сносила, ибо сердце в ней оказалось упрямое и верное своим словам.

Ту девушку звали Лазорькой. И, как ни ненавидела ее чернявая озлившаяся на весь свет ведьма, иногда не могла налюбоваться на тонкий силуэт и золотой волос. Ее сердцем полюбил князь Лазорьку, ибо все в девушке нравилось ведьме – голос, лицо, глаза, повадки. Даже честность ее бездумная, за которую она не раз получала тонким кусучим кнутом – по рукам, по плечам, по бедрам. И, хоть и выглядела она нежной и хрупкой, но всю зиму исправно служила, выполняя самую тяжелую работу без сна и отдыха. Сколь ни противилась ведьма самой себе, но уважением она прониклась в подлой разлучнице, уведшей ее князя. И все чаще думала не о несправедливости своей судьбы и светлой улыбке суженого, но о чужих синих глазах и мягком изгибе девичьих губ.

Долго мучилась над этим ведьма, а потом решила, что весной отпустит девушку восвояси – измученную, затравленную, сполна испившую горечи и унижений. В конце концов, не одна она виновна во всем, и тяжесть их дела надобно разделить на двоих изменников. Князь свое наказание получил: возвратился в огонь, из которого вышел, и навеки там пребудет. И ее наказанию пускай приходит конец.

- Однако сама испортила свою судьбу Лазорька. – Василиса вдруг примолкла, над чем-то задумавшись. И враз переменившимся тоном, которым говорила с одной Гореславой, ласковым да снисходительным, добавила: - А может, напротив. Кто знает, что сталось бы, вернись она домой… А только перебирала девушка к весне вещи Грозданы, да отыскала вдруг среди ведьминых тряпок рубаху из крапивы, да с вышитым алым соколом. Вся как смерть побледнела, прижала ткань к груди, обжигаясь, и заплакала. Так и застала ее вернувшаяся из лесу ведьма.

Глаза у Грозданы затуманились от злобы, когда она увидела, что в руках зажимает Лазорька. И по новой вспыхнула в ней ненависть и обида, только иного, странного толка она была. Не захотелось Гроздане думать над этим чувством. Не захотелось признавать ревности, вспыхнувшей в груди. Не о князе думала. О том, что не должна Лазорька любить кого-то, кроме нее.

Выдрала рубаху из чужих рук, хлестнула по щеке ладонью.

- Надеялась, что на чужом счастье свое выстроишь? Уведешь жениха, которому я сердце и душу отдала, и жить радостно будете? Не думай! – щурила в темноте раскосые глаза Гроздана, и сжималась в комок маленькая Лазорька, не узнавая и без того грозную госпожу. – Меня, меня любил твой сокол! Мне клялся в дымные ночи под звездным небом, мне принадлежал – душой и телом, вот этими руками сотканными!

- Вот за что я муку эту терплю, - прошептала Лазорька. – За то только, что сердца послушала… Я не знала, что у него уже есть любимая. Он ничего не сказал.

- А думать надо, прежде чем из лесу молодцев в кровать волочить, - зашипела паче прежнего Гроздана. Вздернула за локоть легкое тело Лазорьки, прошипела в самое лицо: - Я и это у тебя отберу, я и этого тебя лишу – как ты меня лишила. И тогда иди, собирай судьбу по осколкам да по осколочкам, как мне пришлось.

Подтолкнула ведьма девушку к своей кровати, сдернула свой дар – шерстяную накидочку, а Лазорька и слова не вымолвила. Вытянулась на кровати, закрывая лицо ладонями, но Гроздана приказала: смотри. И девушка посмотрела.

- Неприятно как… - пробормотала Гореслава, зябко подбирая плечи и утыкаясь носом в шею Василисы. Кажется, певица вздрогнула, и это удивило княгиню. Подождав немного, осознав постыдное желание, Гореслава зажмурилась и аккуратно, не зная толком, как надо бы, поцеловала шейную жилку под своими губами. – Может разве одна женщина над другой снасильничать?

- А ты не перебивай и слушай, - строго сказала Василиса, но руки ее поглаживали плечи Гореславы так бережно и вкрадчиво, что было понятно: не сердится певица ничуть, даже приятно ей, что Гореслава слушает, спрашивает, думает над всем. – Не брала ее силой Гроздана. И сама удивлялась, что не отводят ее рук легкие руку Лазорьки, что не отворачивает она бледных губ и не от дурных чувств, но только от стыда таит до времени стоны.

- Уй, Вася…

- Не смущайся, княжна, - лукаво улыбнулась Василиса. – Неужто жене - и стыдиться таких речей?

- Да ну тебя, - подбирая плечи, скатилась княгиня с чужой груди, уткнулась горящим лицом в подушки. Василиса наклонилась над ней и поцеловала в уголок щеки, теплой и очень мягкой. – Не надо так, будь добра… Неприятно мне.

Василиса вздохнула и переложила Гореславу на спину. Заглянула, казалось, сквозь повязку в серьезное и грустное лицо маленькой княгини. А потом поцеловала, едва прижимаясь своими губами к губам Гореславы – как холодны они были! Но под поцелуем потеплели, и длился он так долго, и был так спокоен, что едва не провалилась в сон Гореслава. Когда же Василиса отстранилась, девушка долго водила по своим губам кончиками пальцев.

- Вася?.. Иди ко мне.

Гореслава жалась к ее груди, жмурилась под гладящими ладонями. Развеивался морок, нависший над душой, забывалось тревожащее письмо и страшное ожидание встречи.

- Стоило взглянуть на тебя, как показалось, будто я точно знаю о тебе все, - водя пальцем по плечу Гореславы, прошептала Василиса. – Я могла прочесть тебя, как книгу. Но теперь ты боишься и плачешь, и ты кажешься мне сложной, филигранной, как заумная персиянская вязь. Я… боюсь, что с тобой что-то скверное сталось когда-то, а я не знаю этого, и мне страшно надавить на место, уже уязвленное. Ведь тогда…

Голос Василисы впервые за все время сорвался.

- Ведь тогда ты так легко можешь разбиться.

- Нет, Васенька, нет, - кротко и ласково сказала Гореслава. Она поднялась на локтях, задумчиво вглядываясь в лицо певицы, и вдруг ей показалось, что та – обычная женщина, незрячая, бедная, потерянная. Зарабатывающая на жизнь песнями и отличающаяся от всех прочих лишь тем, что женщины ей милее молодцев и мужей. – Ничего… ничего такого со мной не бывало, и ты права – я не жена, какой должна была быть. Но кое-что, не очень хорошее, было. Я тебе все расскажу, только позже, согласна?

- Согласна, маленькая, - Василиса улыбнулась, и Гореслава снова ощутила пристальный взгляд небесно-синих глаз.

Зажмурившись, княгиня сама коснулась губами чужих губ. Какими теплыми они были. Какими мягкими. Гореслава удивилась, как долго они могли с этим медлить.

- Ты расскажешь, что было дальше? – настороженно спросила Гореслава. Она снова лежала под боком Василисы, головой на ее плече, обнимая и льня, точно ребенок к матери. – Боюсь, что конец у этой сказки грустный…

- Грустный, - хмыкнула Василиса. – Пожар спалил не князя, но разлучницу. А ведьма, простив ему все, кинулась в объятия. Но я не люблю таких рассказов. Слишком они похожи на правду.

- Тогда я не хочу такой правды, - шепнула Василиса. – Я хочу слушать твои сказки.

- И слушай. Если будет совсем стыдно, скажи.

Все тело у Лазорьки было белым и нежным, как пролитое молоко, только руки и ноги покраснели и огрубели от холода и работы. Тихо дышала девушка, молча смотрела на Гроздану, а та на нее. И не поднималась рука причинить боли. Как не поднялась той осенью вонзить костяной нож прямо в нежное горло. Гроздана села на край кровати и погладила чужую ладонь, поднимаясь выше и выше – до маленькой мягкой груди, умещающейся в ладошку и оставляющую под ней уйму места.

Лазорька подняла руки и обняла Гроздану за шею. Сама потянула грозную колдунью к себе. И ни разу не отвела от поцелуя губ, ни разу не сжалась, не попыталась отстраниться. Пьянела Гроздана от нежности, дурела от тихой ласки, и уже не хотелось ей обижать золотоволосую девушку. Только и отпускать не хотелось. Ведьма сама не помнила, когда ее платье упала на пол, не помнила даже, как гибкое белое тело оказалось над ней, а нежные юркие пальцы – внутри нее. Помнила только, как выгибалась гибким мосточком, от бури чувств точа слезы, а Лазорька сцеловывала соленую водицу и шептала что-то нежное, глубже вбивая щепоть меж распяленных ног.

После, когда они лежали рядом и Гроздана сжимала в своей руке мокрую ладонь Лазорьки, девушка прошептала на самое ведьмино ухо:

- Не вини меня в распутстве. Сама не знаю, какой дым вскружил голову, какой огонь разогрел кровь, а только… - закусила Лазорька нежную губу, прошептала, не поднимая взгляда. – Не гневись, если скажу обидное, а только похож он был на тебя, как родной брат. И волос темен, и взгляд; и улыбка – светлее некуда. Каждый жест у вас общий, вы одинаково сердитесь, одинаково радуетесь и… одинаково любуетесь на то, что приятно вашему глазу.

- На тебя, стало быть? – проводя ладонью по белому мягкому бедру, догадалась Гроздана. Она не была уже зла на Лазорьку. Теперь ей было грустно и стыдно: как могла она ненавидеть кроткую девушку?

- Может, и на меня, - белые щеки заалели, подогретые смущением. – Только он не был жесток, как ты. Но и ласков как ты – тоже не был… Зато у него в груди билось сердце. У тебя – тихо и пусто. Почему так?

- Потому что в нем билось мое сердце, - грустно усмехнулась Гроздана. – А теперь оно сгорело, и нет его вовсе.

Обнаженной вставала она с кровати и прошла к скрине с одежкой. Не себе она выбрала платье: принесла полгода не видавшей пристойной одежды Лазорьке тунику да платьице. Гребешком расчесала светлые волосы, уложила в косицу – к прядке прядочка. Вплела в кончик косы бисерный косник и сама залюбовалось, какой ладной сделалась Лазорька, какой нежной и светлой. Сама бы за такой сорвалась да с любых цепей, от любых хозяев.

Отвернулась, собственное платье с пола поднять, а за спиной уже вскрикивает Лазорька. Обернулась – нож у той в руках, и режет себе грудь, распахнув платье.

- Неправильно ты сделала, колдунья, - прошептала, жмуря глаза от боли и вынимая собственное сердце, Лазорька. – Не целиком надо было сердце отдавать. Половину. Тогда – надежно. Тогда – никуда не денешься…

И протянула осколочек, половинку одну лишь, а ничуть не уступающую размером целому сердцу Грозданы. И такой огонь в нем горел – ярче любых костров, ярче любых закатов, ослепительно ясный и неугасимый. Богатым оказался Лазорькин дар, и с трепетом приняла его Гроздана. С тех пор стала она ласкова и заботлива, внимательна и добра. Горячее Лазорькино сердце за двоих расточало тепло, и не ведали девушки горя. А все же иногда тянуло у Грозданы в груди – болел уголек-сердце, заваленный сгоревшим теремом в той деревне. И, если задувал сильный ветер, он разжигал уснувшее пламя, и злость будоражила ведьму. Чувствуя такое, она бежала в лес – и там темной силой валила деревья, губила птиц. И все боялась, что однажды не сумеет убежать – и ярость ее падет на Лазорьку, и не сдержит то, что одно сердце бьется на двоих.

- Как страшно ты ее завершила, Васенька, - шепнула Гореслава.

- Извини… Самая не знаю, а все же иногда не ты, а те, о ком сказываешь, ведут рассказ. Вот и сейчас – будто за меня говорили, показывали, а я только рот разеваю. – Василиса погладила Гореславу по плечу. – Не боишься уснуть?

- Не боюсь.

Когда Василиса уснула, Гореслава еще долго смотрела в окно, на синее небо и яркие звезды. И до самого рассвета так и не смогла сомкнуть глаз. Но не из-за сказки бодрствовала княгиня. Ее томило желание бежать.

V. Подземное царство

- Гореслава! Доченька! Что ж с тобой эта ведьма треклятая сделала?.. – голосила Настасья, скорбно простирая руки в сторону княгини и Василисы. – Где это видано, чтоб замужняя девка – тьфу ты, господи! Замужняя женщина простоволосой ходила? Босы ноги казала? Помру со стыда, и некому за тебя, горемычную, заступиться будет…

- Настасьюшка, ну что ты, право? – ласково спросила Гореслава. Осень выдалась теплой, солнечной, ласково шелестящей золотыми листьями. Княгиня гуляла в одной рубахе, с бедным алым узором на плече да в шароварах, ярким малиновым цветом теплящимися под коротковатым подолом. – Кто меня, родная, увидит? Забор высокий, а кроны пышные…

- Ох, расскажут сенные девки хозяину, в каком виде гуляешь и с кем ночуешь в супружеской спальне… - горько, но негромко, чтобы не расслышала Гореслава, вздохнула старая нянька. – Осерчает барин, ох, осерчает…

Быстро наступали вечера, холодел по-летнему прогретый воздух. Запахнувшись в телогрейки, подбоченясь и подобрав плечи, возвращались девушки из сада в сени, в светлицу, в самую теплую опочивальню, сплошь завешанную воинскими регалиями. Гореслава сама откидывала медвежью шкуру с пышнотелых подушек, в четыре руки раздевали друг друга княгиня и слепая певица, с двух сторон ложились в широкую теплую кровать. Из вечера в вечер повторялся нехитрый ритуал. Накрепко сплетались под голубым шелком пальцы, нежно сплавлялись в одно целое при поцелуе губы. В темноте, едва озаряемой свечами, долго метались голоса.

Гореслава рассказывала о том, как в детстве бегала в поле за журавлиным клином, а маменька охала, но не мешала – так велел отец. Василиса гладила ее через тонкую сорочку по мягкому крепкому боку, целовала в голую белую шею, нежную щеку. Гореслава краснела и утыкалась в плечо слепой женщины, шептала странные глупости, за которые бы днем провалилась под землю. А по вечерам – ничего, ведь в темноте никому не увидать, никому не услыхать.

- Вася?..

- Рано, княжна, - не выслушав вопроса, отвечала слепая певица. – Ты ведь еще ребенок… Успеется.

- Хорошо, - опускала горячие влажные глаза Гореслава. И снова касалась чужих губ своими – тепло и медленно. – Вася? Не дразни меня… такими сказками. Мне становится горячо… и странно.

- А может, и не рано… - ехидно шептала в полутьму Василиса. Но затем задумчиво добавляла: - Хорошо. Есть у меня одна сказка – холодная, как лед. Будешь слушать?

- Буду…

- Не на Руси это было. Западнее и севернее, в стране, что осколками вынесло в море, сплошь испещренную холмами и реками. Там сказывают сказки про то, как жители холмов крадут у земных женщин детей, а те вырастают великими героями. Но я расскажу тебе совсем другую легенду. У легенды этой нет конца, и начало ее затеряно в глубине веков. А вышло так, что пришли люди с огнем и железом – и изгнали Высший Народ, эльфов-сиидхэ, в зеленые холмы. Там, под землей рассыпались их королевства, выросли деревья и засветили самодельные звезды. Но народ сидхэ чах и гибнул, перерождаясь в мстительных карликов, хотя иногда и у них рождались дети, достойные своих полубожественных предков…

Она не была ни королевой, ни хотя бы женой короля. Друм Вайдерре, что означало Грозовая Туча, нарекли ее, сероглазую дочь королей. Она родилась в те времена, когда сидхэ уходили под землю, и считалась совсем юной – несколько столетий казались мигом для поблекших богов с пустыми глазами, что видели рассвет и падение своего племени и само рождение земли. Волосы цвета стали и тонкие пальцы, легко сжимающие серебряный клинок – и бессмертная храбрость. Если бы таких было больше – тогда бы подземный народ вышел на землю, заблестели бы под луной и звездами серебряные доспехи и за каждую пядь некогда отобранной земли люди платили бы кубками и кубками крови.

Но как мало их было! Сероволосая и сероглазая Вайдерре, а еще одиннадцать братьев и сестер ее – равнодушных теней в погребально шелестящих мантиях. Ее мать и отец годами не вставали с тронов. Дети ее ровесниц рождались уродливыми карликами, мечтающими о золоте и человеческих детях.

Но не одна Вайдерре несла в груди звездный свет, перемешанный с кровью древних богов и серебром – мерцающей душой земли. Рядом с ней часто гуляла золотоволосая сидхэ с зелеными глазами, которую за эти глаза прозвали Суиль ле Коанч – Очи-Словно-Мох. Суиль смеялась звонко, точно дрожали серебряные колокольчики, и платья ее струились серебром и бледно-синим шелком. Под холмами шептали: если бы Вайдерре была не принцессой, но принцем, их ребенок мог стать Королем, Серебряным Копьем, который вывел бы сидхэ на последнюю войну с человеческим родом. Однако Вайдерре не повезло родиться девушкой – и надежда подземного народа обращалась прахом. Их каменные дворцы грозили превратиться в их гробницы.

Вайдерре и Суиль часто гуляли звездными ночами на поверхности земли. Зеленые травы укрывали их от непрошеных глаз, звезды освещали для одной лицо другой – и они любовались друг другом. Суиль пела песни, звонкие, как трели соловья, а Вайдерре охраняла ее от всего, что могло причинить вред ожившей сказке. Но однажды Суиль вышла на землю одна – и больше не вернулась…

- Вася?

- М?

- Ты рассказываешь, какие у девушек красивые глаза – голубые, черные, зеленые… Мне кажется, - Гореслава выпалила слова быстро, точно нырнула в ледяную прорубь. – Что у тебя они синие, как море и небо, яркие такие, что будет больно в них глядеть.

- Ты много об этом думала? – очень тихо спросила певица.

- Все время думаю, - Гореслава потупилась. – Я ведь тоже боюсь за тебя. И много думаю – как ты могла лишиться глаз. Ведь ты рассказываешь так, как не может рассказывать с детства незрячий человек. Ты с восторгом описываешь красоту девушек – ты знаешь, а не просто помнишь, как выглядит дым, трава и звезды. Ты не родилась слепой, Василиса.

- Не родилась… Затуши свечи. – Голос слепой певицы прозвучал глухо и грустно. – Если хочешь, ты можешь снять с меня повязку.

Гореслава, боясь вздохнуть слишком громко, склонилась над слепой певуньей. Прежде, чем аккуратно снять с бледного острого лица алую ткань, княгиня надолго прижалась своими губами к чужим. Холодная ткань скользко просочилась меж пальцев. Гореслава коснулась губами щеки певицы, надбровной дуги. Спустилась до того места, где должно быть веко. И наткнулась на пустоту. Гореслава поцеловала уголок глаза – солоно и мокро.

- Васенька…

- Ты вздрогнула. Ты боишься, тебе противно, княжна?.. Не ври мне. Я хочу знать.

- Нет, Васенька, - одним выдохом ответила Гореслава. – Болит?..

- Никогда. Не отстраняйся от меня, хорошо?..

- Куда же мне… - Гореслава еще раз поцеловала уголок пустой глазницы, потом – второй, так же пустой. На миг перед глазами возникло бледное лицо Василисы – но уже не синеглазое и дерзкое, а с двумя алыми провалами. Гореслава снова содрогнулась – от жалости и нежности. Ее губы нашли губы певицы. Она долго ее не отпускала. – Я люблю тебя, Васенька. Дальше?

- Дальше, - Василиса улыбнулась в темноте. И Гореславе показалось, что на нее насмешливо взирают синие глаза – она даже увидела их проблеск сквозь длинные темные ресницы. – Ее украл земной принц. Но он знал, что за прекрасной сидхэ кинется погоня. Он ускакал с ней на материк, где топорщились в небо шпилями бесконечные соборы, а по грязным мостовым день и ночь сновали повозки с быками и мулами. Принц запер ее в высокой башне и приставил к ней нянек. Те оплетали прекрасную Суиль сетью лжи: убеждали, что не существует никаких сидхэ, что на свете нет такой принцессы, как Вайдерре. Что Суиль больна и ее сознание соткало прекрасное, но насквозь лживое полотно.

Вайдерре, узнав о краже возлюбленной, хотела было кинуться наверх, но ее братья и сестры заточили ее в клетку из чистого серебра, подвешенную над бездонной пропастью. Вверх, в самое небо, уходила цепь. Вниз простиралась тьма.

- В твоих жилах течет и пламя, и серебро, - объяснили взбешенной Вайдерре. – И если однажды родиться мужчина, достойный тебя, его семя и твое чрево породят обещанного Короля-Серебряное Копье. Последнюю надежду нашего мира.

Серебряную клеть соткали заклинания одиннадцати. Вайдерре точила свою темницу в одиночестве. Прикрыв глаза, она ткала в воздухе узоры, закрепляя их печатью слов, и однажды серебро обратилось прахом. Она полетела вниз – в бесконечность, в самые недра земли. Три дня и три ночи длился ее полет, пока она восполняла силы после борьбы с серебром. Когда она почувствовала возвращение могущества, то обратилась совой – и в три взмаха вылетела наружу. Тогда совиные крылья хрустнули и разлетелись на осколки. Она поймала в поле белогривого коня, рожденного из пены и света звезд, и помчалась к своей возлюбленной.

Прошло много времени. Окутанная обманом и городским чадом Суиль стала забывать, что в ее жилах к крови подмешаны серебро и вечность. Человеческая пища ослабляла ее. Чад слепил глаза. Ложь мешала память с вымыслом. Принц стал брать ее на приемы, но, чтобы скрыть ее нечеловеческую красоту, укрывал лицо маской. Он запретил снимать ее днем и ночью. Суиль глядела в зеркало и забывала свои черты. Она высохла и истончилась. Ее рассудок стал напоминать витраж из тысячи осколков. Иногда она металась и звала Вайдерре. Иногда верила, что ее зовут Сельма и она дочь знатного купца, отданная в монастырь за слабоумие.

Вайдерре, не ведая усталости, гнала коня через леса и дороги, спрашивала везде и всюду – и никто не мог дать ей ответа. Порой у нее опускались руки. Гнев тушило отчаянье. Когда конь падал от усталости, принцесса отпускала его пастись, а сама, уткнувшись в траву лицом, выла и колотила землю руками. И, если бы все заканчивалось лишь ее желанием обладать прекраснейшей, она бы давно повернула домой. Но Суиль могла оказаться в беде. Вайдерре видела сны, в которых Суиль плакала и звала ее, заточенная в каменный мешок, и душа ее напоминала разбитый и заново собранный алмаз – сплошь трещины, сплошь неверная игра света.

Вайдерре ловила коня и гнала его дальше, готовая объехать весь свет, если это потребуется.

Суиль, равнодушная и безропотная, позволяла туже и туже затягивать на себе корсет, примерять шляпки и кольца, втискивать тонкую стопу в кукольный сапожок. Ее звали Сельмой. Она с детства была отдана в монашки, обязана была сутками перебирать крупу и чесать шерсть. Ее рассудок помутнился, и она придумала себе сказку… Необыкновенно прекрасную сказку… Но вспоминать о ней не стоило. Сельме следовало благодарить судьбу за то, что принц увидел ее и влюбился. И теперь она станет принцессой – о чем еще может мечтать больная рассудком монашенка?

А что сердце ноет и грудь рвет от отчаянья – это бред, это ерунда, это любовное томление. И не было никакой принцессы со стальной косой и серыми глазами, напоминающими цветом грозовое небо. Сельма придумала ее, потому что у нее не было подруг – но ведь принцесса не была подругой…

Вайдерре отыскала след. Светло-синий шелк с вышивкой серебром, затерявшийся в пыли на широком тракте. Конь мчался, не ведая усталости, Вайдерре магией стелила себе дорогу: серебряную тропу – ту, то напрямик приведет ее к Суиль. Тонкая рука терзала рукоять клинка, колени сжимали вздымающиеся бока коня. Вайдерре не хотелось больше спать. Во снах она видела, как облаченная в серый наряд – таким казалось платье невесты на фоне белоснежных рук Суиль, - любимая дает согласие смертному принцу, и тот назначает дату свадьбы. В зеленых глазах Суиль стояло отчаянье и клубилась пустота. Она носила маску и не поднимала головы.

Вайдерре должна была успеть. Она клялась себе, что ворвется в город раньше, чем прозвучат последние слова клятвы. Иначе Суиль уже никогда не вернется в их холмы, где звезды осыпаются в траву, а соловьи подпевают чужому звонкому голосу. Где белобокие кони скачут в высокой траве, перепрыгивая через звонкие ручьи, и в каменных ажурных дворцах под землей расцветают сады невиданных деревьев. Где в окнах, стоящих друг напротив друга, трепещут свечи – это Суиль и Вайдерре из двух далеких башен посылают друг другу весточку.

- Вася?.. – голос Гореславы прозвучал слабо и сипло. Потом вдруг обрел силу. – Мы ведь не расстанемся? Никогда?

- Никогда, - спокойно пообещала Василиса.

Конь Вайдерре упал на подступах к городу. Белая грива обернулась пеной, а тело студеной водой впиталось в землю. На стенах города стояли лучники, готовые застрелить незваного гостя – принцу пришла весточка о погоне, что идет по его следам. Перед свадьбой гремели колокола, и от их звона у Сельмы из глаз катились слезы, а у Вайдерре скрипели зубы. Сначала – зубы. Потом – клыки. Огромный волк, перещелкивая стрелы в пасти, точно тонкие веточки, одним прыжком одолел крепостную стену. И помчался по мокрым дождливым улочкам. Вайдерре нельзя было иначе. Она не могла опоздать.

В храме горели свечи. Сельма не могла зайти туда. Это понимал и принц. Их венчали у порога храма. Обрюзгший епископ в венчике седых волос вкруг выгоревшей тонзуры заунывно читал молитву. Воздух надрывал колокольный звон. Слезы Сельмы одна за другой дробили булыжники мостовой.

-… согласен, - нетерпеливо откликнулся на вопрос священника принц.

- А ты, Сельма из монастыря Святой Евдокии, клянешься ли быть честной супругой своему мужу, принадлежать ему телом и душою до самой смерти?

Сельма подняла заплаканные пустые глаза. Ее губы дрогнули, готовые сказать: «Да».

- Суиль!.. – Вайдерре влетела на площадь, и меч сверкнул в ее руках лунным блеском.

- Вайдерре… - бедная девушка по имени Сельма обернулась к высокой женщине с серебряными прядями и глазами цвета неба перед грозой.

- Отвечай! – рыкнул принц, отдергивая ее за рукав. – Стража!..

Клинок Вайдерре разил без ошибки. Но стражников было много. Они захлестывали ее волнами, а она кричала над их головами:

- Суиль!.. Я здесь, лишь подожди мгновение – я увезу тебя домой! В наши поля у подножия зеленых холмов…

- Ну же! – шипел принц, отворачивая бедную Сельму от среброволосой принцессы к епископу. – Клянись же! Иначе мороки вроде этого никогда не отступят от тебя – видно дьявол тебя за что-то невзлюбил…

- Суиль!.. Да посмотри же вокруг: здесь все серо, здесь все похоже на вырезанные из бумаги игрушки! Ты одна здесь – белее луны и ярче солнца!..

- Отвечай! – повторял принц, до боли сжимая плечи девушки. – Или не понимаешь, как тебе повезло – стать невестой принца?..

- Это же тени – мрачные тени!..

- Клянись же!..

- Дальше!.. – почти в отчаянии вскричала Гореслава.

Василиса покачала головой и мягко накрыла ее губы своей ладонью.

- Я не знаю. Это сказку выдумала не я сама. Она… такая и есть. Только никто не знает, чем она кончилась. Некоторые певцы описывают этот торг за душу Суиль-Сельмы на долгие часы, но я не хочу этого. Вайдерре говорила о доме. О зеленых холмах и нежных травах, об их любви и звездном небе, ныряющем в ласковую землю. Принц шептал о безумии, чести и великом даре. Но что выбрала Сельма-Суиль – никто не знает.

Гореслава долго молчала в темноте. Потом прошептала:

- Вася? Я вижу твои глаза. Они ярче темени вокруг. Мне… - Гореслава примолкла. – Должна ли я тебя бояться?

- Зажги свечи, - ласково и коротко попросила Василиса. Ее ладонь мягко коснулась ладошки Гореславы, но та не вздрогнула. – Пожалуйста.

Во тьме вспыхнул теплый огонек, и княгиня долго глядела в синие глаза певицы. Крупные глаза в лепестках темных ресниц, синь небесная, синь морская, даже в оранжевом отсвете свечи не изменившая себе. Гореслава сглотнула.

- Значит, мне показалось?

- Задуй свечу. И попробуй еще раз.

Привыкшие к свету глаза больше не различали во тьме глаз Василисы. Гореслава наклонилась, желая поцеловать веко – она видела его секунду назад. Но под губами оказалась пустота. Прежде чем отстраниться и спросить ответа, Гореслава медленно, наловчившись уже, поцеловала Василису в губы. Долог был поцелуй, и рыжей лисицей мелькнуло в нем что-то новое, постыдное.

Алая, точно маковка, Гореслава выпрямилась.

- Ты расскажешь, почему так? – она гладила острые плечи Василисы, сжимала ее бедра своими.

- Не могу пока, - шепотом откликнулась певица. Слепая. А может быть, нет. – Но когда я стану рассказывать сказку про нас, то с этого она и начнется. Ты веришь мне?

- Верю, - прошептала Гореслава. Она наклонилась и снова поцеловала Василису в губы. Дольше прежнего. Жарче прежнего.

За темным провалом окна падал снег, чертя белые дорожки, и ледком подергивались сладкие осенние груши. Гореслава через голову стянула платье. Василиса спустила свое с плеч и сбила на бедрах. Новое объятие вышло мягче пуха и нежнее утра.

- Гореслава?.. – Василиса водила ладонью по мягким плечам, по полной груди Гореславы. Нежная и теплая кожа вздрагивала под руками, рассыпалась мурашками. – Ты обещала рассказать о чем-то плохом. Я открыла тебе свою тайну – насколько могла. Теперь твой черед.

- Ничего не было, Васенька, - Гореслава наклонилась вперед, упирая ладони в резное изголовье кровати. Ладони наткнулись на болгарский крест - символ единения жены и мужа. Снизу губы Василисы бродили по ее груди, сжимали и прикусывали, а ладони гладили мягкую талию и задевали бедра. – Ему самому будто было и неохотно со мной ложиться. А потом…

Гореслава примолкла. Вздохнула горячо и влажно, гулящей кошкой прогибая спину и ниже склоняясь к бесстыдным ласкам Василисы. Голос прозвенел таимыми слезами:

- Я спала, а он, наверное, со сна решил пристать. Проснулась я от его руки у себя за пазухой. Заплакала. Он велел перестелить мне в светлице. Сказал – не терпит женских слез, а вот так просто лежать рядом и не трогать - невмоготу…

- И правильно сделал, - голос Василисы звучал глухо и сдавленно. Никогда он раньше таким не был. Гореслава прогнулась еще пониже. – Если бы он тебя обидел – не вернулся бы домой, я тебе обещаю…

- Верю, Васенька.

За окном натужно и страшно завыло. Попадали с веток яблоки и груши. Самой сладостью налилась калина. Гореслава слезла с чужих коленей, накинула платье и мягкой нежностью свернулась под рукой Василисы. Завтра утром ее еще охватит страх о неминуемом приближении весны, о грядущем возвращении князя. Днем она меньше верила Василисе. Сейчас же – сейчас княгини казалось, что любое слово не-слепой певицы имеет силу, в дюжину раз превосходящую все силы мужниных дружин. И Гореслава ничего не боялась.

VI. Лебяжья песня

- Как ты прежде Рождество любила, Гореславушка, а теперь смотрю на тебя – и сердце кровью обливается… Ужели так по соколу своему изводишься? – испуганно выспрашивала нянька у молодой княгини, а та в ответ только молчала, потускневшим взглядом придавливая снежные холмы. – Али болеешь чем-то? Неможится? Позвать знахарку, лекаря?..

- Ничего не надобно, Настасья, - глухо откликнулась ей Гореслава. Тяжелый повойник покрывал голову, белые нежные руки прятали наручи. Бездонней прежнего взирала княгиня на алые всполохи снегирей, склевывавших из-под ее ног зернышки. – Ничего мне не надобно…

- А певицу эту твою, позову, может быть? – отважилась самым крайнем средством соблазнить Настасья.

- Николай Святославович писал, что не желает видеть ее на своем дворе. – Холодно и пусто, как колокол без язычка, прозвенел Гореславин голос. – Ты, старуха, и все ваши сенные девки испугались и свели ее на конюшню, где она теперь на сене спит и видеть меня, может быть, не хочет. Кабы и меня вы не страшились, так гнить бы ей теперь на дне колодца… Правду я говорю, Настасья?

- Помилуй, Господи! Грех такой ради одной певицы брать… - закрестилась Настасья.

Потом подошла поближе и аккуратно взяла в свою старую сморщенную руку пальцы Гореславы.

– Ты не сердись на нас, доченька, а ведь правда, ежели князь осерчает…

Гореслава горько всхлипнула, роняя голову на грудь.

- Ах, нет сил на тебя глядеть! – всплеснула руками Настасья. - До весны будь со своею певицею, а там, глядишь, и образумится что… Ты только не плачь, Гореславушка, знаешь ведь, как по сердцу слезы твои – пилами ходят. Приведу я ее к тебе сейчас, приведу, а девки сенные – что шавки, побрехают и уймутся. А перед князем ответим как-нибудь, выкрутимся!

Через время в самом деле вышла на крыльцо Василиса. В темных волосах ее золотисто путались веточки соломы. Обернулась к ней Гореслава, нетвердыми пальцами принялась выбирать за хворостинкой щепочку, за щепочкой пылинку. Теплой водицей бороздили нежность щек соленые слезы, но, не успев до земли долететь, в ледок обращались. Бережно легли на Гореславину талию чужие руки, прижали в голос заплакавшую княгиню к самому сердцу.

- Милый, милый ребенок… Я обещала тебе, что боятся нечего, - шепнула Василиса, поглаживая дрожащие Гореславины плечи.

- Не могу, от страха кричать хочется, - царапая занемевшими от холода пальцами чужие плечи, шептала княгиня. – Тебя рядом не было, я уснуть не могла, а когда уснула… не хочу. Не хочу. Умру лучше. Не хочу, Вася…

Слепая певица ничего не ответила. Гореславе показалось, что она сама напугана – и слезы еще горше зажгли глаза, еще болезненнее заныло сердце.

- Васенька, милая, дорогая, славная, - захлебнувшись отчаяньем и пересилив себя, Гореслава подняла глаза. Чуть отстранила от себя певицу, в белизне снега казавшуюся еще более тонкой, еще более хрупкой. Точно птица, невесть с чего влезшая в людскую шкуру. – Он… прежде, чем он вернется, уходи. Пожалуйста. Я… я тебе дам лошадь, деньги, письмо напишу к богатым знакомым, они тебя приветят, ты же так хорошо рассказываешь, только не такие сказки, только…

- Не надо, - Василиса сама отступила на шаг назад. Ее голос странно лязгнул. – Не надо. Мне ничего от тебя не надо, Гореслава. Тем более, если думаешь, что можно мною торговать и из рук в руки передавать…

- Да что ты… Васенька… - княгиня заломила руки. Закрыла лицо. Широкие плечи дрожали и тряслись под золотистой парчой, довлела злая тишина. – Я ведь не…

- Верю, верю, и ты меня прости, Гореслава, сама не знаю, отчего злюсь… - Василиса собрала мягкие плечи в объятия, завела с крыльца обратно в терем. Сама обтряхнула от снега, сняла шубку, шыкнув на кинувшихся было помогать девок. – Ну, тише, родная…

Под самым окошком сидела Гореслава, пусто глядела перед собой выцветшими от слез очами. Василиса терпеливо разливала чай, сыпала на край блюдечка орехов, сладостей, калины. Оттерла руки о подол и села рядом с маленькой княгиней, собрала ее руки в свои и поцеловала, отогревая ладони дыханием.

- Княжна?.. Чай будешь пить?

Гореслава пожала плечами. Слепая певица тяжело вздохнула, аккуратно сцепила чужие пальцы на горячем фарфоре.

- Пей. Пей, милая… А хочешь, я тебе сказку расскажу? Такую, чтобы солнышко высушило слезы, чтобы за ниточки поднялись уголки нежных губ, м? – и сама попыталась улыбнуться, хотя невеселой выходила улыбка. – Давай, Гореслава? Мне тебе больше дать нечего, сама знаешь…

- Нет, Васенька, не надо, - ответила Гореслава, отпивая еще немного чая.

В повойнике, совсем алая от холода и с налитыми от жара губами, она глядела на свое отражение и видела покорную матрону с телячьим взглядом. И сильнее поддергивалось внутри все холодком, и медленнее билось отчаявшееся от страха сердце.

- Тогда…

- Я сама расскажу тебе сказку, - Гореслава все же подняла глаза, поглядела прямо в алую повязку. В то место, где сияла необыкновенная синева зачерненных длинными ресницами очей и зияли глубокие дыры, пустые глазницы, слабо отдающие запахом крови. – Настоящую сказку, Вася. Не такую, которая рождает беспочвенную надежду и отбивает жажду жить так, как есть. Слушай меня внимательно, потому что по-другому я тебе не смогу объяснить.

- Гореслава!.. – в голосе Василисы эхом прозвенела Гореславина боль. Она сжала кулаки, приоткрыла губы, чтобы сказать что-то. Но Гореслава не стала слушать. И слепая певица почти простонала. – Я бы не лгала тебе…

- Слушай, Васенька, слушай. – Маленькая княгиня зажмурилась, выпалила: зло и пусто. – На свете жили два лебедя. Глупых красивых лебедя. И один позвал второго улететь на волю, потому что жить в пруду тесно, и гадко, и скучно. И, сказал второй лебедь, на воле есть огромные озера и можно не склевывать каждый день пресные зерна с рук ненавидимых людей. И какое там небо!.. Глупые лебеди даже не успели вылететь за ограду. У второго лебедя были порезаны крылья. Он не умел летать. А второй лебедь не улетел без первого. Тогда второму лебедю отрубили голову. А первого посадили в еще более узкую клетку, такую, что железо впивалось в грудь, в лапки, а деться было некуда. Совсем некуда. Оставалось только завидовать мертвому лебедю и нести яйца на завтрак для хозяина…

- Гореслава… - одними губами произнесла Василиса. Щеки под повязкой стали белыми, как мука, с отливом в синий.

- А есть еще сказка, - быстро и зло продолжала Гореслава. – Очень похожая. Только первый лебедь никуда не улетел, сказал улетать второму. И тот улетел. Взял пригоршню зерна, и жил долго и счастливо. Первый лебедь очень скучал по нему, но хотя бы знал, что тот не тужит, не мертв. И, может быть, хозяин не посадит его в крохотную клетку. А может, и посадит. Но тогда… тогда у глупого домашнего лебедя останется надежда. Память. Хоть что-то…

- Гореслава, - на повязке одно за другим расцветали темные соленые капли. Гореслава не торопилась смахнуть со своих щек слезы. Они были горькими и тяжелыми, как деготь. – Господи, Гореслава…

- Уходи, умоляю тебя. – Голос дрожал и звенел, как ненароком задетая струна. – Убирайся отсюда. Забирай, что хочешь, только уходи. Я прошу… умоляю. Пожалуйста.

- И не подумаю! – Василиса взвилась на ноги, ровно кошка, на чьих котят позарился враг. Никогда прежде она не была злее, чем сейчас. Гореслава даже отпрянула, прижимаясь лопатками к выпуклым хребтинам стены. – Послушай меня внимательно, княгиня, ибо я тоже иначе не объясню. Я тут не заради подачек и милостей. А то, что я рассказываю в сказках, было. Один лишь раз я переиначила правду, ибо думаю, что мне солгал тот, кто передал ту историю. Я тебе на чем угодно могу поклясться, что видела правду – своими глазами видела, которые зарыты в скалы и зрят сквозь них!

Женщина шумно втянула воздух, не торопясь объяснять смысл загадочных слов.

- Я либо сложу голову на этой земле, не уходя с твоего двора – если ты откажешься идти со мной, либо… - бледное лицо в вороньих перьях всклокоченных волос надменно запрокинулось, мягкие губы сжались в тонкую черту. – Либо я уведу тебя отсюда и сделаю так, чтобы ты об этом ни единого раза не пожалела. И своих слов я назад не приму.

- Васенька…

Гореслава расплакалась, горько и жалобно, как плачут дети. Василиса выдохнула и вернулась на место, обняла маленькую княжну и прижала к себе. Через время к девушкам сунулась было служанка, но Василиса так на нее шикнула, что той и след простыл. Еще через время слепая певица попыталась было встать, но Гореслава, судорожно вдохнув, поймала ее за рукав.

- Не уходи…

- Не ты ли давеча за любую плату просила меня убраться?.. – едко спросила Василиса. Гореслава подняла на нее заплаканные глаза, и женщина быстро поцеловала каждое веко, поправила выбившуюся из-под повойника прядку. – Ну, не плачь, ребенок… Я только чаю тебе налью, ты погляди, как ладошки нежные дрожат, даже страшно делается.

Гореслава быстро кивнула, но испуганного взгляда не опустила. Следила за каждым движением Василисы – а как решится уйти?.. Но слепая певица вернулась на место, сунула в самом деле дрожащие пальцы чашку.

- Нацепила на себя не пойми что, - ласково приговаривала женщина, мягко стаскивая с чужой головы повойник. – И зачем он тебе?.. Волосы такие густые, такие длинные, и на шапку хватит, и на платочек, спину укрыть. Нацепила на руки кольца кандалов, ишь ты, или, может на войну собралась – наручи примеряешь?..

Гореслава не утерпела и тоненько прыснула – так лучик солнца прорывается сквозь затяжную непогоду.

- Да ну тебя… Вася, - девушка подобралась. – А ты, ну, оружием каким-нибудь владеешь? Просто страшно, наверное, одной путешествовать?

- Как тебе сказать, - обнажив руки и голову возлюбленной, задумчиво протянула слепая певица. – Владею, и оружием страшным. Тебе нечего будет бояться. Только это не металл и не дерево. Не могу описать.

- Понимаю, - Гореслава встряхнула головой, и пушистые русые пряди подпрыгнули, мягко струясь по румяным девичьим щекам. – Васенька?.. А ведь мне нужно будет чему-то научиться. Хотя бы из лука…

- Я знаю одну женщину, - мягко поведала Василиса. – Она с востока. С тридцати шагов прибивает муху к дереву, владеет кривой кыпчакской саблей. Мы могли бы задержаться у нее ненадолго. Но мне кажется, твоей руке подойдет наш русский меч – широкий и острый, древний, как само воинское искусство.

- Ты мне еще кистень или шестопер предложи, - влажно от слез фыркнула Гореслава. Всей теплой мягкостью женского тела она прильнула к Василисе, прижмурилась, прошептала в самую шею. – Не уходи меня. Я глупая, ты - умная… Забери меня отсюда. Не смогу я больше в клетке. Без тебя не смогу. Без сказок твоих…

- Ну то-то же, ребенок, - ласково мурлыкнула слепая певица. И уже серьезнее, едва слышным шепотом, добавила: - Я никогда тебя не оставлю. Сказки не только сказывать нужно, надо бы иногда и творить их.

- Васенька?.. – поднимая настороженный взгляд цвета осенний дымки, позвала Гореслава.

- Чего тебе, ребенок? – забирая блюдце с кружечкой из чужих рук и наливая еще чаю – золотисто-кровавого, наваристого, - отозвалась Василиса.

- Расскажи мне сказку. Про лебедей. Только… хорошую. – Зябко вздрогнули покатые плечи, надеждой блеснуло из-под ресниц. – Расскажешь?

- Расскажу, - умильно фыркнула певица. – Тем более, в самом деле знаю одну такую сказку. Только она не про птиц. Она про девушку, которую звали Лебедь. Ее мать взял в полон монгольский хан, а она была на сносях. И родила дочь – прекрасную, как летний рассвет. Лицом ясную, волосом – золотую. Каждый шажок – будто по воде плывет, каждый жест – точно птица крылом поводит. Плечи широки, грудь высока, и платья ей с самого детства шили из белейшего шелка. Жила она у хана, точно принцесса. Целыми днями гуляла по саду, ела сладчайшие фрукты и пила одно вино, разведенное подслащенной водой. Хан ее сам не трогал и никому коснуться не давал.

Хан этот имел одиннадцать сыновей и дочь. Все они сызмальства служили у отца в войсках, водили армии на города и села. А рождены они были в один год и в один месяц от одиннадцати жен хана. Все, кроме самой старшей из них, большеглазой вражеской пленницы, принесли хану по сыну. Она родила близнецов. Эта жена ненавидела хана и подговаривала детей против него. А хан невесть с чего выбрал их своими любимцами и одаривал больше всех, возлагал надежды на сына, а дочь мечтал отдать в жены прекраснейшему и доблестнейшему из русских правителей. Но торопиться с этим не хотел.

Однажды собрал он своих детей к себе и объявил им:

- Давно омрачает мои мысли крепость Царгрера, что втиснулась между неприступных скал, будто в нору, и не дает мне и шанса проникнуть внутрь, - он пытливо оглядел двенадцать лиц, обращенных к нему. – До самых гор захватили мы эти земли, а из-за этой крепости дальше идти не может. Горечь меня берет, что десяток каменных башенок и пара тысяч холеных горцев останавливают нашу неустрашимую конницу.

- Ты сам не смог взять эту крепость, о правитель, - начал один из его сыновей. – Как же мы, ничтожные, исполним это?..

- Я стар, Асан! – с горечью воскликнул хан. – И силы мои давно изменили мне. Тем более, нет мечты, которая бы вела меня за собой. Смерть застигнет меня раньше, чем мы перейдем на ту сторону гор, и не мне будет пожинать плоды наших побед. Но вы…

Старый хан прищурился. Улыбка его полнилась хитростью, а взгляд блуждал от сына-близнеца к другому, от упрямой низкорослой монголки, ставшей любимой женой хана. Сердце его разрывалось между этими двумя сыновьями двух жен – ненавистнейшей и любимейшей, и не мог он выбрать, кому из них двоих отдать власть над Ордой.

- Тому из вас, кто возьмет эту крепость, я отдам в жены нашу светлую Лебедь – прекраснейшую из существующих женщин! – хан повел рукой в щедром жесте. – Слышал я, из русских женщин рождаются могущественные правительницы, как это бывало в былые времена на земле белолицых кочевников*. Но в их гордости не занимать им кротости – они терпеливо стоят за спиной мужчины, не отнимая у них власть, как это делали сарматки, полощущие ноги в соленом Арале. А уж как жарки они на ласки…

Лица сыновей его осветила жадность. Но не притязанием на светлую Лебедь – они знали, что за этим обманчиво-дешевым даром скрывается куда более глубокая подоплека. Старый хан таким способом решил выбрать наследника для бескрайней Орды.

Лебедь стояла подле его трона – живое напоминание об ее красоте. Не дрогнули длинные ресницы, не залил щек румянец. Статуэткой из слоновьей кости она украшала залу, золотом распущенных волос освещала величие хана. С детства взрощенная как драгоценность, как украшение и услада, она не противилась своей судьбе и с честью ее принимала.

Сыновья покинули залу. Тогда дочь хана – остролицая Бори – поймала своего брата за наручи и сказала, тая голос от прочих родичей.

- Я хочу себе эту девушку! – глаза ее, темные и широкие, с вытянутыми к вискам уголками, горели. – Я знаю, что у тебя есть любимая и наша Лебедь потому без надобности. Но ты желаешь сесть на трон после нашего отца, да будут дни его долги, а ночи сладки, - она хмыкнула, поигрывая в руке ножом – вовсе не этого желала дочь своему отцу. – У нас двоих больше шансов добиться победы.

- И как ты собираешься сказать об этом великому хану? – брат, темный, как ночь, по имени Тэр Чоно, ухмыльнулся и скосился на сестру. – Ношение тяжелого куяга и булавы сделали тебя подобной и равной мужчине, что ты вознамерилась взять себе жену?

- Потребуй я такого, - зло прищурила глаза Бори. – Отец непременно нарядил бы меня в подвенечное платье и выдал первому попавшемуся сардарбеку, на которого заточил зуб – меня-то в женах иметь… Нет, братец, я буду умнее. Я ничего не скажу, но когда он отдаст тебе Лебедь, ты ее не тронешь. Ты отдашь ее мне. И не думай урвать от меня ее невинность – неснятая белослнежная пенка самое сладкое, что есть во всем молоке.

- Ишь ты, - ухмылка обнажила белейший ряд мелких зубов. – Сперва жену заберешь, а потом и к трону полезешь? Ну нет, сестрица, я помню, как любила ты песни про солнцеподобную Томирис, киданских принцесс и сумасшедших сарматок.

- Ах, так, - Бори прищурила глаза. – Тогда я могу рассказать несравненной Айсулу, как рвешься ты заполучить прекрасную Лебедь?

- Почему нет? – выгнул темную бровь луноподобный султан. – Мужу не престало иметь одну жену – тем более мужу сильному. Нет, сестрица, не одна ты востришь когти на белую кожу нашей Лебедь и золото ее волос. Но если ты мне поможешь, я, так и быть, разрешу тебе иногда ложиться третьей в нашу кровать.

Бори замерла, ноздри ее раздувались от гнева.

- Что же, братец, долго мы были дружны – ибо не посягали на то, что нужно другому. Но, видно, и этой дружбе пришел конец. Не знаю я, кто возьмет приступом крепость и в жены - Лебедь, но твоя рука не коснется ее тела точно. Во всяком случае, раньше меня.

Бори ухмыльнулась и пошла прочь. Для взятия крепости необходим был союз, а их с братом не любил никто. Слишком сильно миловал их хан, слишком надменно держались дети широкоглазой невольницы. Словно паучиха, плела она нити заговоров, слишком тонкие, чтобы поймать хоть самую мелкую мушку. Не говоря уже о соколе бескрайних степей – великом хане. Он, напротив, миловал бессильно источающую ненависть супругу. И, хотя ставка ее далеко стояла нынче от его дворца, она оставалась знатна и богата, а приближенность ее детей к трону заставляла иных роптать даже перед нею.

Оттого Бори и не боялась, что кто-то из ее вечно враждующих между собой братьев захватит горную цитадель. У кого-то может хватить воинского искусства. Кому-то может подсобить случайность или судьба. Но все это требует времени – а ей его нужно немного. Сорвать нежную лилию чужой невинности, а потом отдать ее кому угодно. Может быть, даже помочь брату в нехитром деле. Она сдержит свою клятву. Им вернется мир.

- Гадость-то какая, - Гореслава наморщила нос и спрятала лицо в Василисином плече. Слепая певица мягко зарылась тонкими пальцами в чужие волосы, погладила. – Чего твоя Бори такая?.. Не лучше мужчины. Схватить, испачкать – а дальше будь, что будет…

- Ты не перебивай, ты дальше слушай, - снисходительно фыркнула в русые прядки Василиса. – А времена тогда иные были, оттого и нравы чУдные, и дела – там неведомые…

- Васенька?


- М?

- Васенька, - Гореслава шмыгнула носом и только если не на колени слепой певицы залезла, обнимая и прижимаясь всем телом. – А когда мы уйдем отсюда, будет вдвоем ходить… Ты себе еще каких-нибудь княжон не науводишь? Чтобы, ну, как у хана половецкого…

Василиса не ответила сперва, только выпрямила спину, склонила лицо к Гореславе, будто вглядывалась в ее лицо. Приоткрыла рот, желая что-то сказать, но смолчала. Потом рассмеялась, поцеловала девушку в прохладную нежность губ.

- Господи, ребенок, ну кто мне, кроме тебя, нужен на свете?.. Ни на кого тебя не променяю. – Губы певицы коснулись лба Гореславы. – Не думай о таком, глупости. Лучше дальше слушай. Думая свое, Бори прошла в покои, нарядилась в платье. Хан, когда видел ее в женском облачении, враз всю строгость терял и готов был любимице простить любую шалость. Так, никем не задерживаемая, прошла она в ханский гарем, долго плутала среди комнат, овеянных курящимися маслами, пока не пришла к саду в дальней оконечности дворца. Там и блуждала прекрасная Лебедь.

Бори принесла ей нежнейшего вина и розовый платок, такой длинный, что можно было в тридцать три раза обмотать его вокруг пояса, такой широкий, что, подняв руки с зажатыми уголками его вверх, все равно приходилось волочить платок на добрый локоть по золотому песку. И такой тонкий, что можно было пропустить его сквозь колечко, снятое с мизинца Лебедь. Очень понравился подарок прекрасной девушке, завернулась она в него, прикрыла румяное от вина лицо прозрачной тканью. Ласковыми оказались ее речи. Нежными руки. Многое она знала, многим спешила поделиться – но мало кто мог ее слушать, ибо лютой ревностью отделил ее хан от всех. Бори внимала речам пленной девы, и странная тревога зарождалась в ее сердце. Она желала в ту же ночь насладиться невинностью златокудрой Лебедь. Вместо этого ханская дочь ушла, чувствуя, как кружится голова и сладко ноет сердце.

Еще два дня навещала Бори Лебедь. И каждый раз уходила принцесса, ничего не добившись. Даже думать она забыла о первом своем желании. Думала теперь лишь о том, как спасти нежную Лебедь от кого бы то ни было из братьев. Ненависть терзала принцессу – и зависть. Ибо любой из них так легко мог заполучить ее – светлую, нежную, умную, как редко бывают мудры столетние старцы. Ласковую каждым жестом и словом, все желающую знать и о всем мечтающую поведать. Им всего и надо было – заставить склониться пред собой неприступную крепость. О, если бы и ей было так просто!..

Но Бори не повезло родиться женщиной. И она обращалась к женским оружиям.

Три ночи понадобилось, чтобы достичь белоснежного шатра ее матери. И ни разу за три дня не выходила из головы Бори светлая Лебедь. Истомилось сердце. Затуманились очи. Спрыгнув с рыжебокого аргамака, она метнулась в шатер к женщине, чью мудрость питала ненависть, и рассказала о своей беде. С тонкой улыбкой царица-пленница научила беспутную дочь, как добиться своего. В этом была и ее корысть – ибо страшная молитва иглу за иглой вонзила бы в сердце хана отравленную погибель.

Побелевшая испуганная Бори поблагодарила мать. И ушла в бескрайнюю степь под темно-зеленым небом с мелкими синими звездами. В лунном свете выискивала она тайные травы, повторяла про себя страшные слова – зов к страшным, чужим богам. А потом смотрела, как из ярко-алого пламени рвется в зеленое небо черный дым, вдыхала дурманящий запах – и что-то пело в душе, мелко звенело в крови бронзовыми бляшками на обнаженных медных телах ее прародительниц – скифских воительниц. И яснее представлялось хищное страстное лицо Иштар, имя жгло губы, вырывалось охлестом плети – Иштар, Иштар, Иштар!..

- Храни мой колчан, - повторяла в трех днях пути от нее мрачная бледная Лебедь, склоняясь в темной комнате к распахнутому манускрипту. – Взял меня хан…

- Чтоб не жил кто стар, чтоб не жил кто юн, - шептала над самым огнем Бори, и огонь лизал ее подбородок, а зеленое небо красило лоб и волосы. Произнося слова, она одно за другим представляла лица: старое лицо отца, молодое – брата. И ожесточалась паче прежнего. – Богиня Иштар, храни мой костер. Пламень востер!

- От стрел и от чар… - дрожали в темноте мягкие губы Лебедь.

- От гнезд и от нор!.. – в треск костра рычала Бори.

- Чтобы не жил кто стар, чтоб не жил, кто зол, - содрогалась от страха Лебедь. – Богиня Иштар! Храни мой котел, зарев из смол!

- Чтоб не жил кто стар, чтоб не жил, кто хвор, - от ненависти Бори ярче разгоралось пламя. – Богиня Иштар!..

Всю ночь шептали девушку диковинную молитву. Потом Лебедь забылась дурным некрепким сном, а Бори, вскочив на коня, помчалась домой. За те три дня, что понадобилось ей, чтобы достичь дворца, умер от давно мучившей его хвори хан. Волки растерзали Тэр Чоно. Десять братьев с новой яростью принялись делить оставшуюся Орду, а Бори, забрав Лебедь, увезла ее на край света – на далекий остров посреди Гирканского моря.

Среди соленых волн, когда улегся страх и сплелись слова робких, неумелых признаний, исполнилось первое желание Бори. Над головой с синего бескрайнего неба милостиво взирало солнце – которому должно было бы испепелить блудных дочерей, но, видно, лунная богиня оказалась сильнее огненного бога.

Бори ждала азарта. Была нежность. Представляла жестокость. Вышла тревога – не больно ли, не жестко ли?.. Вожделение и жадность обратились заботой и трепетом, и потом, разглядывая собственные руки, в прозрачном терпком меду Бори не нашла ни капли крови. Лебедь спала, подобрав голые колени к груди, и легкое дыхание перебирало золотые пряди. Бори, оттирая пальцы о нежный розовый шелк когда-то подаренного Лебедь платка, подумала, что и здесь мужчины соврали: придумали кровь, которой не должно быть. Пролили кровь, которую можно было удержать.

- Ну, Вася… - Гореслава досадливо растерла снова налившиеся жаром щеки.

- Они и потом любили друг друга под песни ветра и шелест волн, - Василиса не прервалась на чужие слова.
Бори, прежде думающая, что обесчещенная девушка – уже остаток, осадок, в котором нет и капли той сладости, которой полнится девственность, не чувствовала отличия. Было не так страшно, не так тревожно, что получится причинить боль – и любовь наливалась терпкой сладостью, спокойной размеренностью накатывающих на серые скалы волн. Среди того моря, голубым ножом делящего Азию и Европу, их застала зрелость, а потом и старость. И ни на миг нежность не сменилась в душе пресыщенностью – как не утихает страсть волн к земле, к которой они извечно стремятся.

- Там жили они до глубокой старости, а потом обратились в далекие синие звезды на зеленом небе – и часто ныряли в каспийские воды, ибо любили так делать и при жизни…

- Вася?

- М?

- Пусть и наша сказка закончится похоже.


VII. Ночная кобыла

Живут себе люди и живут. А смышленой синеглазой девице – имени ее сейчас и не помнит никто – не жилось. Выходя к плетню и закидываю голову, долго следила она за птичьими стаями. Угадывала в облаках то, что никому не виделось. Вылавливала всех сказочников и гусляров, до хриплой ругани мучила старух. Сама выдумывала сказки и пугала ими деревенских детей. И до такой степени она однажды всех измучила, что ее выгнали – мол, иди, куда знаешь! Кому другому сказки сказывай.

Не сильно расстроившись, девочка пошла своей дорогой. С любопытством глядела на мир вокруг, выучилась у пьяницы-дьякона писать и читать. На берестяных корочках хранила собранные сказки, но чем больше их делалось, чем утонченнее становился талант сказительницы, тем больше маялась синеглазая девочка. Ей все казалось, что она знает недостаточно. Что все сказки, которые она слышит – ложь. И оттого поселилась в ее душе греза – отыскать такую сказку, чтобы была она чистой правдой.

Выйдя стылым вечером к трактиру, лежащему в дальних землях, далече от родины ее, она села тихонько в уголке и стала слушать. И рассказал старый воин с седой бородой, в сто косиц заплетенной, как погиб много лет назад его друг. Что пленился он россказнями о ночной кобыле, в чьей гриве путались звезды, а под копытами рассыпалось золото, ушел… и вернулся забывшим и имя свое, и родину. Дураком он сделался, только и рассказывал о сказках той земли, о чуде, которое плясало на земле, не ведая границ и запретов. И о том, как страшно было с кобыльей спины бесконечно падать вниз.

Всё до последнего слова выслушала синеглазая девочка, потом сама подошла к старику. Долго развлекала его соловьиными песнями, подносила жбаны с пивом. А когда стал тот к ней обращаться на «доченька», выспросила, где же эта земля лежит, где же пляшет на зеленых холмах вороная кобыла с человечьими глазами. Узнав, собрала свои вещи и с веселой песней пошла, куда сказано.

Чем дольше шла девица, тем пуще расцветала весна. От одуряющих запахов кружилась голова, птицы надрывались, а дорога сама стелилась под ноги, вела, куда ни попросят. Сколько той весной девиц ушло из дома, сколько юношей обрящили славу! А уж сколько головы сложили да по кабакам в гулящие девки ушли…

Но синеглазая девочка упрямо шла своей дорогой. Будь у нее башмаки стальные, и их бы стоптала. Будь железной посох – и он бы рассыпался. Но девичья воле крепче стали, неприступнее железа. Пришла к концу весны, куда хотела. К самой полуночи вышла к зеленым холмам под темно-синим небом, серебристым от россыпи звезд. Голубая трава колосилась под руками, бежали, огибая холмы, студеные ручьи. Алым цвел бересклет, белым глазел эдельвейс – и откуда на одной поляне?..

Добилась своего весна – встретилась непреклонная девочка и темногривая кобыла. Сколько героев за ней охотились, стяжая славу, сколько, угадав в плавном поступе девичий стан, ловили ее. Весна выводила храбрецов и героев к ее холмам – и они пускались в скачку по звездному небу, да так ни разу никто и не выдержал свиста ветра и блеска звезд перед самыми глазами.

Хоть и удивилась кобыла тонкому силуэту с такой же черной гривкой, как была у нее самой, но подпустила – как подпускала всех. И запутались пальцы синеглазой девочки в вороной гриве, смешались пряди той и другой, встретились взгляды. Кобыла взмыла в небо. Под копытами стлалась ковром земля – в секунду уносились прочь версты холмов и мили рек. Серебряным блеском сверкала чешуя драконов, янтарными газами следили меднокожие змеи и закидывали головы хищные волчьи стаи. Каменные ажурные дворцы сидхэ поднимали игольно-острые шпили к самым копытам ночной кобылы. Лесной бог нес на лосиных рогах весь мир.

Когда кобыла встала на землю всеми четырьмя ногами, заплясала от резвого бега наперегонки с ветром, стала отфыркиваться от звездной пыли, синеглазая девочка скатилась с ее спины, упала в мягкую траву. Кобыла прянула, ширя такие же синие глаза. Впервые за тысячу лет кто-то выдержал скачку, когда земля и небо менялись местами, а в ветре пели свои песни легкокрылые безумные богини в легких голубых шелках. Впервые за тысячу лет должна была кобыла исполнить давно данную клятву. Поддаться праву сильных и воле страстных – исполнить любое желание, пришедшее в голову истинному герою. Тому, что не устрашился ничего. Той, которая оказалась храбрее витязей и князей.

Синеглазая девочка пожелала зрить все тайны мира, ловить каждое чудо, пить его своим глазами. Рассказывать о нем людям и никогда не забывать. Руки у нее дрожали после скачки, ноги не держали. Но глаза горели решительно и страстно. Она ничуть не удивилась, когда пружинистый черный круп обратился бедром в черном шелку, а грива рассыпалась темными косами. Прекрасная женщина в венце из звездной крошки стояла перед ней и внимательно слушала желание.

- Это возможно, - сказала, наконец, та. – Но одной моей воли мало. Понадобится и жертва от тебя.

Выслушав хозяйку ночи, девочка согласилась. Она ушла, ведая все тайны мира, плетя кружево историй, как простая женщина плетет кружевную скатерку. Не везде сказки ее приходились по вкусу – но она и не желала этого. Она знала свою правоту – своими глазами ее видела. И горел на губах им в доказательство неувядающий поцелуй хозяйки ночи – истинный ее дар, ибо за умения сказительницы девочка заплатила свою высокую цену.

- А ее синие глаза остались лежать среди скал в той земле, где жило еще чудо, дышало полной грудью, как дышим с сейчас мы с тобою, любовь моя, - закончила слепая сказочница, чутко вскидывая лицо и обращая его к возвращающемуся к столу витязю – или девице в мужском платье.

Хозяйка трактира, в который за последние семь лет несколько раз уже наведывались странные гостьи, фыркнула и прикрикнула на служанок, вовсю слушающих красивые нелепицы. Годы идут, приходят новые служанки, а ничего не меняются. Даже Аудулья с грудным ребенком выбежала послушать, то пряча грудь от витязя в алом кафтанчике, то ничего не тая от девушки в мужском платье. И как понять?..

Но это сейчас не разберешь: вроде и косы русые на плечах лежат, а где это видано, чтобы девица с кистенем на поясе ходила, меч у огня надраивала, щит каленый на стену вешала? Нет, не узнаешь в ней той девушки, которую хозяйка семь лет назад привечала. Которая жалась к слепой певице, пряталась за нее от всех. На которой мужской костюм мешком висел, колыхался ни к месту от женской лебяжьей походки. Это сейчас молодец – р-раз ногой, и через скамью! Два ногой – уже у самой певицы сел, прижался к ней плечом, ставит кружки с горячим молоком на стол.

- Люблю я тебя, жизнь моя, люблю! – со смехом поцеловала певицу веселая девушка в алом терлике – или все-таки юнец с русыми косами? – А ты дальше рассказывай, дальше!

- Расскажу, только ты меня не торопи, - властно откликнулась певица, но сама мягко прижалась плечом к чужой руке. Волосы у нее были серые, как зола, а лицо – моложавое да счастливое. – Долго скиталась та певица, распевая неслыханные и невиданные во всем мире песни. И вышла однажды к княжескому двору. Вышла – и слышит тоненький голосок, девичий, нежный, а в нем, ишь ты, замужней обороты, властной женщины слова! Смешно стало всезнающей певице, решила она наверно узнать все про ту девушку…

- А разве не влюбилась она в нее с первой встречи? – делано-удивленно протянул витязь, обнимающий певицу. Наклонился чуть к ней – и алый кафтанчик явственно натянулся на полной груди. – Не пожелала в тот же миг с княжной остаться – или ее из дому прочь увести?..

- Далеко еще до первой встречи! – фыркнула певица и погладила чужую руку – тоненькую, женскую, в грубых мозолях от частой работы мечом. – Неучтивая княжна не позвала певицу в терем, с балкона слушала ее сказки. Это уж потом она пригласила певицу в терем…

Слепая дальше тянула историю, служанки слушали и гадали – юноша иль девица ее обнимает? Целует в румяные щеки под алой повязкой, дополняет верными замечаниями рассказ? Хозяйка хоть и ворчала для приличия, не шибко и упрямствовала. Разве же она сама не заслушивалась семь лет назад, когда была моложе, диковинной историей, не мечтала – так же?..

- А к весне, когда должен был вернуться князь, - вкрадчиво понижая голос, расплетала нити давней истории слепая певица, - так привязались друг к другу девушки, что не могли более расстаться.

Ничего не говорила девица в алом терлике, молчала, подобрав плечи, сжав мягкие губы в узкую полоску. Видно, сильно тревожил ее этот момент в истории – пугал, а может быть, и злил. Страшно сжимались в кулаки белые руки: ударит такими по столу - в щепки! Слепая певица вкрадчиво положила свою ладонь на чужой кулак, погладила. Мигом распрямились пальцы, погладили в ответ.

- На страшное решились влюбленные девушки, - продолжала слепая певица – и точно назло, не оказалось в это время ни одного юноши в зале. Ну, кроме разве что витязя в алом – да ведь не поймешь, девица иль нет. Одни женщины слушали рассказ, и казалось отчего-то, что ничего странного нет в нем, что все правильно именно так. – Собрав вещи, взяв коней, вышли они в ночь, погнали лошадей прочь. И, видно, сама ночная кобыла им помогала – ибо дымили по весне костры, золотым огнем выжигали за ними следы, слепили глаза всем, кто следом мог пойти. А через три дня, как уехали они, воротился домой князь…

- На луке вез он возвращенную княжну, а к седлу прикрутил отрубленную голову певицы, - хмыкнул вошедший под конец истории купец, чинно оглаживая калиту на поясе. – Слышал я эту песню паскудную, одно в ней хорошее и есть – что наказаны оказались вертихвостки блудливые.

Девушка в алом сжала ножик на поясе, медленно обернулась на звонких каблуках. Хоть и шел за купцом сторожила, попятился тот, глядя на мрачный блеск девицыных очей.

- Ты, герой, зенками не зыркай… - угрюмо оскалил зубы купец.

- Конечно, поймали, - миролюбиво подхватила слепая певица, мягко ловя полу витязевого кафтанчика, побуждая усесться рядом. – А как иначе?.. Согрешили – и поделом им…

- Только, помнится, у певицы той в черных прядях седина была, а у головы, которую князь привез, ни одной седой прядочки не нашли. И глаза только-только выколотые еще кровили… - хмыкнула со своего места трактирщица.

- А еще говаривают, что у княгини глаза серые были, как сталь и осенний туман, - протянула Аудулья, стыдливо пряча грудь под платком. Она, вспомнила хозяйка трактира, три года назад слушала сказку эту, будучи еще девушкой. – А у привезенной девчушки – голубые и кроткие. И не шибко она рвалась из князевых рук…

- Больше я тебе скажу, почтенный купец, - сквозь зубы процедила девица в алом терлике. – Через полтора года пришла свою старую няньку навестить ко двору одна девушка. В эту пору князь снова был в разъезде, а княгиня, разнаряженная в бусы и парчу, каких до побега никогда в руки бы не взяла, вся разукрашенная и щебечущая, по двору гуляла. Глядела-глядела пришедшая няньку навестить на нее девушка, а потом вдруг узнала – да это же рында князев!.. Вот почему так жаловал мальчишку князь, вот отчего…

Служанки, не сразу сообразившие, прыснули. Купец, думавший дольше, затряс бородатой головой. Потом понял, и нос его покраснел, как раскаленная картошка.

- Ах ты, охальник!..

- Посмеялась та девушка, оставила княгине гребешок костяной, старуху расцеловала, выведала, что при новой-то госпоже слаще живется: и платья мерит, и бусы любит, и князь каждый раз чуть не со слезами от нее уезжает. И все у них дома ладно, и все у них мирно да дружно. С легким сердцем ушла девица та – стяжать ратную славу, чтобы песни о ней слагали славные певицы, вроде нашей… правда, Васенька?

- Правда, - склонила голову певица, тая лукавую улыбку. – Повезло князю… с рындой.

- Очень повезло, - расплачиваясь со служанкой, подхватывая со стены щит, меч на поясе оправляя, откликнулась Гореслава. Подала крепкую руку в кожаной перчатке, помогла любимой встать. – Только княжне с певицей больше повезло.

Похрапывали в денниках резвые кони, всегда готовые к новому пути. В самую ночь выехали бесстрашные девушки, стремя к стремени пересекая поля и долы, вброд переходя реки. По грудь в вереске брели их лошади, пряно и жарко цвело юное лето. Сердце к сердцу билась жизнь в двух телах, легкой прохладой и неотступным теплом сплетались пальцы.

Куда они ехали? Бог весть. Куда пропадали на долгие годы, чтобы вернуться вновь, когда все твердо верили в их погибель? Кто бы знал! А может, и это все – сказка, и давно проросли вереском их могилы, если повезло им умереть рядом. Может, все может быть. И как жаль, что столько песен остались ими неспетыми, запутавшись в темных лесах времен. А сколько этих песен успело накопиться – представить страшно… Но, может, и они когда-нибудь до нас дойдут? Может быть.

Конец.