Вам исполнилось 18 лет?
Название: Царицыны черевички
Автор: sassynails
Номинация: Фанфики более 4000 слов
Фандом: "Вечера на хуторе близ Диканьки", Н. В. Гоголь
Пейринг: Вакула, Солоха, Оксана / ОЖП
Рейтинг: R
Тип: Femslash
Жанры: Драма, Сказка
Предупреждения: АУ, ООС, вольное обращение с каноном, вольное обращение со славянским фольклором, Гогольбыникогда, смерть персонажа
Год: 2017
Скачать: PDF EPUB MOBI FB2 HTML TXT
Описание: Прежде того, как кузнец Вакула влюбился без памяти в красавицу Оксану, крутил он любовь с другой дивчиной, а когда охладел к ней, бросилась та с горя в омут и стала утопленницей. А Вакуле задумала отомстить.
Примечания: Написано на ЗФБ 2017 для команды Детской Классики
—Очнулась Оринка оттого, что ей кто-то волосы расчесывал, рот открыла, да как глотнула студеной воды, задергалась, руками замельтешила.
— Стой, стой! Ишь ты, боевая девка. Ну! Руками-то не бултыхай, весь ил со дна подымешь.
Оринка оглянулась. Вокруг не видно было ни зги, муть да темень, да трава озерная качается зыбко, и тусклое, дрожащее солнце где-то сверху над толщей воды. Тут она и припомнила все: и батю, вздумавшего выдать ее за попа, и похвалявшегося перед ним ее девичеством и чистотой, мол, нецелованная девка, самый сок. И то, как Вакула ее возлюбленный кровяный платок за ворот кафтана прятал да приговаривал, что его Оринка теперь навек.
— Об кого ж ты, милая, в омут-то бросилась? — спросил кто-то рядом.
Оринка повернулась на голос и увидела ее. Мавка не мавка, аль полуденица какая. Она плыла легко, будто ангел на облаках, намалеванный на церковной стене, в белых одеждах, волосы длинные, сама красивущая.
— А ты кто? — спросила Оринка и тут рассмотрела, что и она плыла, в кисее и шелке, через которые тело ее проглядывало, молочное, гладкое. Красиво, подумалось Оринке, но тут же она осеклась.
— Кася я, голова над тутошними утопленницами. Какая девка супротив воли али поперек времени помрет — всякая к нам попадает. Так об кого ты, милая, утопилась?
— Об Вакулу кузнеца, — ответила Оринка и повесила голову.
— Что же ты, не люба ему была? — спросила Кася и подплыла поближе, пропуская пальцы сквозь Оринкины волосы. Пальцы у нее были тонкие, ловкие и сновали в Оринкиных косах, будто мальки в водорослях.
— Нет, любились мы. Да потом он, черт окаянный, перестал обо мне жалеть, да и стал волочиться за Оксаной, дочкой Чуба. У Оксаны приданое на все окрестные хутора самое большое. А батюшка меня за попа сосватал.
— А что ж ты за попа не пошла? Была бы попадья, каталась как сыр в масле.
Тут Оринка потупилась еще больше, вспоминая свой стыд. Любопытно ей стало, могут ли утопленницы краснеть, и она схватилась руками за щеки. Лицо ее было холодно, как лед.
— Да она под Вакулой-то юбки задрала в малиннике. Тамошние сказывали, — раздался рядом еще один голос, злой и визгливый. — Кикиморы ходили кровь слизывать, да не осталось ничего, все Вакула с собой унес на платке.
— Это Акулька, не слушай ее. Ей бы только уши греть, где что набрехали собирать. Саму-то пан скинул в воду с камнем на шее, как понесла от него.
Акулька появилась из-за облака водорослей, рослая и худая, и в руках у нее была не то сморщенная кукла, не то обезьянка — Оринка видала таких в балагане на ярмарке. Обезьянка раззявила беззубый рот, и Акулька дала ей палец.
— Под малиновым кустом, под ракитовым мостом? — пропела Кася шаловливо и прижалась к Оринкиным губам ртом. Поцелуй ее был не горячий, как Вакулины, но ласковый и веселый, наполнял Оринку будто чем легким, как хмель голову дурил.
Касины руки зарылись в кисею Оринкиной сорочки и нашли грудь.
— Что ты! Срам-то какой! — взвилась Оринка, но вполсилы, потому как не могла сама перед собой соврать. Касины пальцы-мальки гладили приятно, и было в них что-то такое, чего Оринка искала, летя на легких ногах к озеру ночью и без оглядки кидаясь с обрыва. Забвение, сладкое и простое.
— Срам? Эх, милушка ты моя. Забудь про срам. Мертвым срам неведом, — засмеялась рядом Кася и обвила Оринку руками, словно змеями, а со всех сторон собирались утопленницы, красивые, бледные, и обнимали Оринку, гладили ее волосы и живот, целовали лицо и забирались пальцами под одежду, и ласкали там, где с Вакулой было горячо и стыдно, а с ними — легко, сладко и будто и не было больше никаких забот на всем свете, том и этом.
И зажила Оринка в озере. Жизнь утопленницкая была не сказать, что веселая, а все ж веселее Оринкиного житья у бати — столяра и бобыля —, где ей одной приходилось со всем хозяйством по-бабски управляться и за двумя меньшими братишками ходить, после того, как маманька их, Оринкина мачеха, от лихорадки сгорела.
Погожими днями утопленницы дремали, косы друг другу плели и миловались, а как небо схмурится или вечер настанет, разбредались кто куда. Кто каким окаянством мелким промышлял, кто к лешим в гости ходил да сплетни слушал. А в каждую последнюю пятницу месяца собиралась нечисть со всего околотка на Лысой горе на шабаш.
Скоро полюбилось Оринке и озеро, и обитательницы его, и всякие залетные черти, да только после первой шальной весны начала она скучать. Вот уже и Касины беззаботные ласки не радовали ее, и вспоминала она, что жила бы у бати в курене, к Пасхе справил бы он ей нанковую душегрейку со смушковой оторочкой, расшила бы она себе новую рубаху, виляла бы хвостом перед парубками да прыгала через костер на Купалу, а тут все белый саван да кисейный рукав изо дня в день.
И черти-лешие и кикиморы болтливые, кои уж больно жадны были до жизни мирской, любили подглядывать да подслушивать и у домовых выпытывать, все чаще калякали то про Оксану, то про Вакулу, как тоскует об ней парубок, как томится, и как вертит она им что твой черт хвостом.
Когда лето уж за Петра и Павла перевалило, случился на Лысой горе шабаш особенно немаловажный. Поговаривали, какая-то великая ведьма, которая у старшего черта в особом почете ходила, остановилась у Миргорода и решила окрестную нечисть побаламутить. По такому случаю выковырены были самые древние лешие да водяные из самых гнилых коряг, согнаны все окрестные кикиморы да мавки, и веселые кулешата сновали по всем весям с посланиями про то, кому где быть, как стоять и что с собой принесть.
В назначенную ночь собрала Кася своих утопленниц, и бледной вереницей мокрых шелков да завываний отправились они на Лысую Гору.
На Лысой горе уж было людно и шумно. Молодые лешенята носились гуртом, кикиморы раскладывали по пенькам угощение, добытое у старой жинки шинкаря, известной ведьмы и сводницы. На маковке холма запалили огромный ведьмовской костер, искры от которого подымались аж до неба и чертиками плясали в глазах встречных русалок. Оринка долго кружилась в хороводах, подставлялась под мохнатые руки леших, свободная и беспечная, жеманилась и любовалась собой, гибкой, как тростиночка, в отражении в блестящих медных котлах, где ведьмы варили медовуху. Когда восток сереть начал, выплыла из дубравы у изножья горы Акулька и окликнула ее, затыкая пальцем рот вечно исходящему немым криком недопеченному младенчику своему.
— Оринка! Слыхала ль? Вакула твой в набожные подалси. Церкви разрисовывает, да так лепо, что аж черти пугаются и анделы, говорят, с небес сходят на малевание его поглазеть.
— А мне какое дело? Пусть отмаливает свои грехи, пока могёт, — ответила Оринка и подбоченилась, поправив тугие косы.
— А что ж ты, глупая, али не хочешь отомстить? Научить тебя, как в воду его уволочь? Али хворь напустить? — сверкнула злыми глазами Акулька.
Оринка только топнула ногой, да тряхнув саваном, унеслась с попутными летавицами, но не было на сердце у нее покоя. Досадливая тоска разливалась по мертвым жилам, и огни костра померкли перед глазами, а веселый смех всякой нечистой силы обернулся в одночасье клекотом и старческим уродливым шамканьем.
С шабаша возвращались по парам да по одной. Кася, загулявшая с упырем, летела веселая, подгоняемая первыми расползавшимися по небу рассветными лучами, и Оринка выцепила ее у старого лога.
— Кася! Правда ли можно к кому злобу таишь, его в омут за собой утащить? Что станется с ним? Будет он упырем? И хворь наслать можно? — затребовала Оринка голосом неспокойным и срывающимся в слезы.
Кася обернулась и улыбнулась, самым краешком красивого рта.
— Может и можно. Да только не потерплю я такого. Мы, утопленницы, народ мирный, играть — играйся, а жизни не отыми, Оринка. Попомни мое слово, косами к камню подколодному привяжу, и пусть сквозь тебя караси плавают, пока не состарится твой Вакула и кости егойные на погосте не сгниют.
Оринка опустила голову, капая на землю белыми, светящимися слезами.
— Да ты не кручинься так, серденько, — сказала Кася, подлетая ближе и обнимая Оринку. — Все знаю за твою тоску, сама ж через полюбовника на дне омута-то оказалась. Но я тебе вот что скажу, девка. Жизни не отыми, а играть — играйся.
Оринка подняла на Касю полный недоумения взор.
— А что Оксана ентая? Красавица ли? — спросила Кася.
— Чудо как хороша Оксана, — с пылом заговорила Оринка, — брови собольи, очи чернее ночи, косы такие, что все девки в околотке от зависти зеленущие ходят, да одета что твоя игрушечка. А уж танцует как, искры из-под ней летят.
— Ну а душа у ней какая? Любит она Вакулу-то твоего?
В глазах у Каси мелькало тайное знание, какого Оринка еще не ведала и очень хотела причаститься, и оно давало надежду. Оринка схватилась за нее, будто за петушиный хвост, и держалась крепко-накрепко.
— Никого она не любит, ни Вакулу, ни другого какого парубка. Себя только да красу свою неописуемую.
— А дивчины что, подружки ее? Завидуют?
— Ох как завидуют, Кася, страсть как завидуют! Перед ней-то, видит бог, лебезят как елеем намазанные, а за спиной со свету сжить готовы. Тем летом на Купалу Танька рябая ей уголек в волоса кинула, а потом хоть и отпиралась, да мы все видели.
— Вот что я тебе скажу, Оринка. Хочешь отомстить Вакуле — на Оксану глянь. Да только смотри без зависти, тогда глядишь и выйдет что.
Кася подняла брови красноречиво и унеслась к их родному омуту, не то напевая колыбельную, не то играя что-то на тростниковом пищике. А Оринка осталась одна с неясной думой.
До Сергиева дня Оринка размышляла, а после выискала Касю и умолила ее научить, как морок на себя напустить, чтобы холодной не казаться, да как говорить приветливо и к себе причаровывать.
И стала после в камышах у обрыва сидеть, сама не зная чего поджидать. На третий день жара выдалась и девчата диканьские пришли на озеро белье полоскать. Как солнце за полдень перевалило, так и сарафаны с себя поскидали и в белых сорочках бросились у бережка купаться. Озеро было во всякую погоду студеное, от ключей подземных питалось, свежило хорошо, но и далеко никто не заплывал, не приведи бог ноги сведет. А Оксана девка была смелая, знала, как на деревне слывет красавицей, да боевой, и славу свою лелеяла. Как корзина ее была заполнена выжатыми рушниками и отбитым на огромном валуне исподним, зашла она глубже, по самую шейку, так что у дна студеная вода уже и пятки морозила.
Тут Оринка из камышей ей и показалась. Как Кася учила ее, прежде всего она молчала, улыбалась ласково, да костяным гребнем волосы чесала.
Оксана глаза выпучила и дивилась долго, круглый ротик ее приоткрылся даже, и Оринка, наученная Касей не смотреть с завистью, принялась примечать, сколько всего в Оксане красивого: вот и губы-то ее алые, будто малину ела все утро, и зубки как жемчужное ожерелье, и плечи чуть-чуть розовым побиты, от солнышка. Хороша Оксана, ох хороша.
Но молчалива и трусовата, и скоро Оринке надоело стоять да гребнем дергать. А может просто Касина наука тяжко ей давалась. Раздвинула она камыши, чтобы в них нырнуть, но в это мгновение Оксана окликнула ее.
— Стой! Обожди немножко.
Оринка обернулась и улыбнулась, поглядывая через плечо.
— Ты кто будешь? Русалка? — полюбопытничала Оксана.
— Может и русалка. А тебе какое дело?
Оринка заулыбалась еще пуще и игриво плеснула в Оксану струйкой воды. Видно было, что та осерчала немного, но решила подыграть.
— И что же, русалки нынче за девчатами подглядывают? И чего такого у девчат есть, что у тебя, русалки, нет?
Оринка засмущалась и сжала свой гребень. Оксана всегда была остра на язык. С ласковыми утопленницами да пугливыми мавками и забыла Оринка, какая большая цаца перед ней.
Она сразу поникла, пожухла внутри и отступила глубже в камыши.
— Ах да стой же ты, — лукаво воскликнула Оксана, — скучно мне просто. Девчата надоели, а тут видишь, диво, русалка живая.
— Не живая.
— А хоть и мертвая, подумать только, как все дивиться будут моей храбрости! Ах, скажут, ну и смела же ты, Оксана, тебе только шаровары одеть да казаком быть, самой русалки не забоялась. Поговори со мной. Как звать тебя?
— Ориной кличут, — ответила Оринка, вспоминая, что это она, она должна была выведывать и выпытывать у Оксаны ее нехитрую жизнь. — А про тебя знаю, Оксана ты.
— Ну конечно знаешь, кто меня тут не знает! — Оксана плеснула руками и лямка рубашки упала с плеча, а косы плыли по воде, будто болотные ужи.
— Я просто поглядеть, как вы играетесь. Весело у вас.
— А что же, вы, русалки, меж собой не играетесь? А люди-то все сказывают, как вы под луной хороводы водите. Брешут, значит?
— Да не брешут. А все под солнцем лучше.
— Тяжело ли тебе на солнце? — спросила Оксана вдруг, и глаза ее окрасились такой трогательной заботой, что у Оринки дух захватило.
— Да нет. Жжет глаза немного.
— И как тебе наши с девчатами игры? По мне так скука, никто песню не запоет, все только об парубках толкуют.
— Не любишь об парубках толковать?
— А что об них толковать, которого поманю пальцем, тот мой и будет. — Оксана вздернула подбородок, блеснув ниткой бисера на шее.
— Завидуют они, — выпалила Оринка.
— Может и завидуют. А что, промеж русалок нет зависти?
— Об кого нам завидовать? Об леших что ли? Их на всех хватает, — заулыбалась Оринка, и Оксана в ответ засмеялась, заливисто, звонко, будто бубенцы на тройке в мороз.
Оринка тоже прыснула в кулак и ей показалось, что на минуту между ними промелькнуло, загорелось девическое понимание.
— Какой красивый у тебя гребень. Это русалочий? Продают ли такие на ярмарке в Миргороде? Я бы батюшке наказала мне привезти.
Гребень у Оринки был от Каси, костяной, из кости старой, выбеленной временем, гладкой от прикосновений сотни рук и моря волос.
— Нравится? Хочешь, подарю? — спросила Оринка, поддавшись сиюминутному желанию сделать хорошо этой прелестной пичужке с розовыми щеками, такой живой, живой.
— Ах что ты, Орина! Вовек не отдарюсь за такую красоту. — Оксана засмущалась, но гребень из протянутой Оринкиной руки взяла. Пальчиками обвела крупную жемчужину, вправленную аккурат посередине, и, взяв в руку кончик толстой косы, пропустила его между зубцов.
— Вострый! — воскликнула она с восторгом.
— Бери, милая, — улыбнулась в ответ Оринка. — Это русалочий гребень, теперь красота твоя будет пуще прежней и никто ей противиться не сможет. Чеши волосы три на десять раз, потом помолись Богородице и красивше тебя никого не будет во всем околотке.
Оксана улыбнулась и склонила голову набок кокетливо, подгребая вокруг себя темную озерную воду.
— Уж ноги застудила, — пробормотала она и залилась румянцем, будто смущалась.
— Так выходи на берег. Я тут до закату, а опосля можно и нам на берег выходить. Придешь еще?
— Приду! Ай, девчата не поверят мне про тебя, Орина, даже коли гребень покажу! В субботу гуляния у нас вечером, в лугу у затона, приходи и ты посмотреть! Ох и хороводы там будут, а как играет на свирели Демьян-пастух, и все дивчины нарядные будут, в лентах и галунах золотых.
— А ты наряднее всех, — сказала Оринка и спрятала лицо за волосами.
— А и правда.
Оксана плеснула напоследок водой, обернулась вокруг себя и поплыла к берегу, вскидывая белыми ногами, а уж у берега поднялся гвалт да шум, когда девчата принялись подарок разглядывать и в камыши посматривать. Тут Оринка чар напустила, волосы ее стали что осока речная, скрыли от глаз людских.
Чуб был мужик богатый, вдовый, единственную дочку баловал. Там, где другие девушки вставали с петухами, за скотиной ходили, Оксана в светлице на пуховых перинах нежилась, а пока подружки ее с семьями хлеб жали — скучала у окна либо в поле цветы собирала. Но под предлогом жары, которая в этом году совсем брала измором, что стара, что млада, стала ходить Оксана к омуту да с Оринкой калякать. Поначалу тяжко Оринке было по Касиному завету с добром и привечанием на нее смотреть, уж больно надменная красавица была Оксана, уж слишком часто жеманилась она и смотрелась в Оринку будто в зеркало для своей красоты. Но быстро оттаяла под искренним, нехитрым Оринкиным интересом, а уж после того, как та уговорила ее, зажавши нос, нырнуть под воду да посмотреть, как там кулешата за карасями носятся, а старая щука их за хвосты тяпает, и вовсе стала ласковая, за руки Оринку брала, в косы позволила кувшинок вплесть и на прощание в щеки расцеловала, как дружечку сердечную.
— Вроде и холодные ланиты у тебя, Орина, а не зябко от них, как из прохладного ключа в зной напилась.
В оговоренную субботу после заката отпросилась Оринка у Каси на гулянья посмотреть. Нечисть уж больно любила в такие деньки за живыми подглядывать. Где бы кикиморы парубка какого в чащу заманят да защекочут, а где лесовицы дури навьют в головку какой-нибудь дивчины, та глазами и осоловеет. Как парубок ей сарафан с плеч спустит и рубашку расшнурует, так и слова не пискнет, только к деревьям жмется, между ног соком наливается, духов древесных силой напитывает.
Кася глянула на Оринку искоса, с улыбкой, да и отпустила ее, не наказав даже в этот раз, по обыкновению своему, смотреть без зависти. Какая-то обреченность почудилась в этом Оринке, но березовые перелески у луговин манили ее и разговаривали со странным томлением в ее груди на каком-то своем особенном языке.
Устроилась она на высокой разлапистой ветке ясеня. В его кружевной листве и спрятаться легко, и видно все было. Уже пришли на поляну парубки гуртом, принесли дрова да громко гутарили за девчат. У кого перси мягче да сосцы розовее, кого можно в густой траве повалить, а кого — до свадьбы беречь.
Слушала Оринка, вспоминала Касины ласки и нежности, трогала себя за губы. Каково будет поцеловать Оксану? Вакулин рот был горячий, прижимался требовательно, будто съесть ее хотел, а у Оксаны уста смешливые, мягкие-мягкие на вид, сладкие, должно быть, как лопнутый арбуз только с баштана.
Оксана появилась с последней стайкой девчат, красивая, будто самая чистая жемчужинка в ожерелье. Глаза ее были несколько туманны и печальны, и все больше смотрела она в сторону леса поверх голов смеющихся девушек. Косы ее были обвиты короной вокруг головы и приколоты гребнем — тем самым, русалочьим.
Сначала Оринка просто смотрела. Будто убедиться в чем хотела, а в чем — сказать не получалось. Оксана печалилась, улыбалась через силу, и от этой ее печали на душе у Оринки становилось странно радостно, но не оттого, что худо Вакулиной новой любимке, а оттого, что каждый раз, когда глаза Оксанины подергивались задумчивостью и не слышала она, как ее парубки кличут или девчата плясать зовут, ее пальцы теребили гребень в волосах.
Когда Оринка насмотрелась довольно, нырнула на минуточку в глубь чащи и свистом особенным созвала целую стаю светляков. Щелкнула пальцами — и осели они у нее в волосах венком. В легком облачке начарованном поплыла Оринка ближе к гулянью. Уж хлопцы иные набрались хмеля и осмелели, Демьян-пастух и впрямь на свирели волшебно играл и будто от ворожбы какой вокруг него и кикиморы под лопухами прятались, и лешие корягами скрипели, и всякая другая нечисть увивалась. Улучив момент, как Оксана одна подошла ближе к перелеску и прильнула лбом к березке, позвала ее Оринка из чащи.
— Оксанушка!
Тут же встрепенулась Оксана, глаза ее заблестели. Она подобрала было сарафан, чтобы бежать к лесу стрелой, а потом будто вспомнила, что не пристало первой красавице бегать как мавке шальной, и поджав губы, не спеша зашагала, да только когда уж до вяза, за которым Оринка схоронилась, две дюжины шагов осталось, бросилась бегом, схватила Оринку за руки.
— Ох, Орина, сердечная подруженька моя, хорошо-то как, что ты пришла! Уж я скучала об тебе. Как же тоскливо с девчатами, всех-то разговоров у них, как бы от жатвы отлынить, да парубкам глазки построить. Одарку мамка колотит, Танька об каком-то скучном пане приезжем сохнет, а Параска так на хозяйстве умаялась, что и слова с ней не скажешь, носом клюет, — надула губы Оксана.
— А со мной аль по-другому? — спросила Оринка и игриво перекинула косы за спину.
— Все с тобой другое, милая, и ты вся совсем другая. И кто только вздумал расславлять что русалки коварны? И ничуть ты не коварная, и как же мне весело с тобой и легко! Как тебе сарафан мой новый, Оринушка, красив ли? Мне думается, чудо он как хорош.
Оксана засмеялась звонко, как не смеялась еще ни разу за вечер.
— Сарафан твой будто весна зелеными руками соткала и цветами своими подол расшила, — ответила Оринка, как Кася ее учила.
— А какое чудо твой венок, Орина! Будто звезды тебе в волосы нападали, — Оксана взглянула на нее с очаровательной, почти детской алчностью в глазах, и Оринка сняла с волос пару светляков и присадила Оксане в перегиб косы. А потом кинулась в чащу, хохоча.
— Догоняй, Оксана!
Долго бегали они и играли, петляя вокруг берез, и на каждой развешивала Оринка будто паутину свои чары, и каждой нашептывала слова заветные, и скоро все березки на опушке уже тянули к Оксане свои ветви ласково, склонялись кронами, шептали ей ночным ветерком, какая она красивая, красивая, самая красивая.
— Ох, уморилась я, за тобой, русалкой, не угонюсь. Жарко, аж в пот бросило. Посмотри-ка, даже и дыханье у тебя не сбилось, Орина.
Оксана прижалась спиной к стволу, зардевшаяся, хорошенькая, будто первая спелая ягода на малиновом кусту, и ее грудь под расшитой рубашкой вздымалась и ходила часто-часто. В глазах Оксаниных плясали озорные чертики — что у твоей ведьмы на шабаше.
— Ай и красивая ты, Оксана, — сказала Оринка и взглянула на нее из под ресниц, подлетев близко-близко, так что волосы ее от легкого ветерка поднялись облачком и легли Оксане на плечи.
— От тебя прохладно, что от чистого ключа! — воскликнула Оксана и зарылась руками в холодные струи Оринкиных волос.
Ждать Оринке стало совсем невмоготу больше, воздух вокруг звенел и искрился волшебством летней ночи, тонкий слух, какой доступен только всякой нечисти, позволял ей услыхать чей-то томный вздох неподалеку, топоток легких ног по траве и двухголосье переливчатого смеха, дивчины и парубка. Взглянув еще раз на разнеженную Оксану, она прижалась губами к ее смеющемуся рту, как целовала ее Кася и другие дружечки-утопленницы, просто и ласково. Без зависти, что не любит ее Оксана, не любит никого, кроме своего отражения в воде, в медном зеркале, в чьей-нибудь душе.
— Вот что за игры у русалок, — прошептала Оксана, когда губы их наконец разомкнулись, и рассмеялась вновь, будто хмельная. — Чудно целовать тебя, Орина, не как парубка. Парубок целует будто просит что, а ты не требуешь, а как делишься чем.
Оринка красивыми словами не могла, Касины незамысловатые уроки обольщения посеяны были в почву скудную, любви совсем не знавшую, и Оринке трудно было рассказать про легкость ее поцелуя, объяснить о том, как не висела над их головами петля замужества с жерновом позора, который и утянул на дно омута саму Оринку, и потянет, может быть, еще не одну девицу после сегодняшней ночи.
Вместо слов она поцеловала Оксану снова и снова, а когда наконец вынырнула из сладости этих поцелуев, увидела, что Оксана хмурится, и нацелованные, припухшие губы ее не улыбаются больше.
— Орина! Не грех ли это? — спросила Оксана и раскраснелась. — С девицей целоваться. Да что там, с силой нечистой!
— Какой же грех? — игриво ответила Оринка, а у самой сердце захолонуло. — Я и не девица, и не сила нечистая. Дьявольщина всякая — это черти да ведьмы, что силу у черта за душу выторговали. Вот над ними сатана главный, они и честного креста боятся и святую землю за версту обходят, в светлые дни и вовсе со свету восвояси убираются. А мы что? Над нами только озера наши голова, ни ангелам, ни чертям до нас дела нет.
— Что же я скажу на исповеди, когда батюшка спросит меня, замараны ли уста грехом? — спросила Оксана, но Оринка уж видела, как расправляется залегшая было меж бровей складка на ее лбу.
— Скажешь, что батюшку хулила, что не купил тебе новый отрез шелка. Да и какой грех, Оксана? То не ты. Околдовала я тебя. Я же русалка, рукавом тряхну, чары напущу. Ну, поцелуй меня и скажи, могешь ли мне противиться, обратно к подружкам своим вернуться?
Оксана засмеялась как колокольчики и откинула назад голову, когда прохладные Оринкины пальцы пробежались по самой кайме ее сорочки, по горячей коже.
— Не могу, Орина, совсем! И не хочу даже. Видать, сильны твои чары, вот бы и мне так уметь! Слыхала я, что от ведьмина приворота душа-то не хочет, а против воли тянется. А к тебе и душа и воля лежит. Как было бы славно так уметь колдовать! Ох, все бы парубки мои были, а батюшка супротив моей воли слова бы отныне не сказал!
Оринка распустила шнуровку на вороте Оксаны и обнажила грудь. Оксана тряхнула головой задорно, и один светляк выпал из ее кос да покатился, оставляя прозрачный светящийся след на чудной коже. Оринка сщелкнула его пальцем и принялась покрывать бледную дорожку поцелуями.
А после будто голову Оринка потеряла, и голод в ней проснулся неведомый, вдруг в один миг осознала она, что вот перед нею жизнь, теплая, бьется сердцем под горячей грудью и вздыхает сладко и проходит с каждой минутой. И скоро, как Кася сказывала, полетят русалочьи года, будто листья с березы по осени, один с другим что близнецы, и не останется ничего кроме озера. И захотелось Оринке напитаться этой жизнью, напиться на все бесчисленные лета впереди. Будто даже и руки у нее теплели оттого, как гладили Оксану по тугой груди, теребили твердые, словно маленькие речные камушки, сосцы. Будто даже и на языке мед появился, а не болотная тина, когда осмелела она и, задрав подол расшитого маками Оксаниного сарафана, прижалась лицом к лону.
Оксана пахла солью и свежестью и березовым соком, и Оринке стало радостно оттого, что еще помнила она эти запахи и вкусы, и как собирали они с Вакулой землянику в густой траве. И тут же сама мысль о Вакуле показалась ей ненужной, прогнившей, она гнала ее, разделяя Оксанину плоть пальцами, будто спелый персик, чтобы косточку достать, ловила на язык Оксанин сок, и вздохи Оксаны лились в Оринкины русалочьи уши медом и елеем.
— А что же, Орина, — спросила вдруг Оксана, задыхаясь и прикусывая ладонь, — парубки тоже дивчин так целуют?
— Тсс, Оксана, голубка моя, еще не распробовала тебя. Ты на вкус как роса медвяная. Оринка поднялась с колен и прижала всей своей прохладой Оксану к стволу березы, обвивая кисейными рукавами. Губы ей словно жгло, они как вновь человечьими стали, и Оринка бросилась опять целовать Оксану. Та отвечала горячо, водила любопытно руками по Оринкиной спине и уж совсем охотно разжала белые ножки и вновь сжала, поймав меж них Оринкину ладонь и терлась, терлась будто кошка о голенище сапога, и ах, как горячо, как мокро было Оринкиным пальцам. Словно и не знала Оринка никогда, что есть влага, а все речушки и ключи в околотке, и самое озеро ее были сухим песком, мертвой водой и только Оксана была источником настоящей, живительной влаги.
Оксана вдруг вскрикнула и до крови прикусила ладонь, бедра ее вздрогнули, и Оринка, прижимавшаяся грудью к ее обнаженной груди так тесно, что казалось Оксанино сердце бьется одно за двоих, замерла. Что-то не ушедшее со смертью встрепенулось в ней, расцвело цветком.
Оксана обмякла, отняла Оринкину руку от своего горячего лона, — “А то уж больно” — и долго стояла у дерева, бесстыдно забыв про задранный до пояса подол, и Оринка как завороженная смотрела на ее округлые ножки, на мягкий живот, на блестящую на бедрах влагу и скрученные в кольца темные волосы в паху.
— Что такое было, Орина? Чары твои сладкие, а после них я как шальная, и плакать хочется, и еще хочется, будто пьяница горький по утру просыпаюсь и к чарке.
— То ворожба, сердечко мое. Назавтра проснешься — и следа не останется, даже каяться на исповеди не в чем будет, — соврала Оринка гладко. — Поцелуй меня, да пора тебе возвертаться, а то уж искать пойдут тебя с факелами.
Оксана кинулась ей на шею, будто не виделись они год, и прижалась к губам. На языке ее было солоно, и Оринка взяла ее искусанную руку, целовала следы от острых зубок, зализывала, словно лисица ранку. А потом подула себе на волосы, обернулись они осокой острой, порезали Оксане руку поверх укусов.
— Чтоб батюшка не подумал чего, — сказала Оринка, оборачивая Оксане руку лоскутом своего савана.
Расправив юбки, Оксана, улыбаясь, как проплясавшая всю ночь у костра мавка, пошла к луговине, на звуки тихой свирели Демьяна, а Оринка, стряхнув с себя светляков, пустила их перед ней. С берез вокруг свешивались клочья ее чар, отпускали прятавшие их двоих ветви, позволяли распрямиться стволам. И ни единой пленочки даже самого маленького морока не опадало с удалявшейся Оксаны.
Так и повелось у них. Оксана, когда могла, сбегала к закату в чащи да дубравы, страсть как полюбила купаться и собрала в густом ежевичнике под старым мостом через овраг, на дне которого протекал ручеек и была бобровая хатка с запрудой, столько ягод, что Чубу пришлось позвать куму, чтоб помогала варенье варить.
Оринка приносила ей то перловиц речных, то нитку жемчуга, то чудные раковины. Поначалу Оксана дары брала охотно, со смехом и румяными щеками, а потом стала отказываться, обмолвившись однажды, что она и без жемчуга и перловиц приходить станет.
— Говорят, Оксана Чубова дочка от любви чахнет, — заметила однажды Кася многозначительно, в один из погожих августовских деньков, когда солнце стояло высоко, Оксана слушала на хуторе обедню, а Оринка скучала об ней и попусту, со зла баламутила ил на дне.
— А мне что, пущай говорят, — ответила она.
— Говорят, Вакула света белого не видит, ищет, как бы прознать про разлучника да чем сердце Оксанино к себе повернуть. Довольна ли ты, Орина?
Оринка ничего не ответила и только глубже уплыла в сердце омута.
Скоро пришла осень, зарядили дожди, и встречи их стали реже, а как ударил мороз и сковал озеро льдом, и вовсе прекратились, ибо так уж повелось, что вся озерная да болотная нечисть в зиму спала, будто лягушки в иле. И только Оринка все никак не могла уснуть и часто-часто подплывала к ледяной корке, там где ветер сбивал снег, да высматривала солнце. А как лед окреп, стали ребятишки на санках да коньках по пруду гонять, и не один напугался до крику скорбного русалочьего лика, глядящего из-подо льда, словно искала утопленница кого.
И однажды заметила Оринка среди гуляющих знакомое лицо и черные косы. Оксана в окружении девчат скользила неуклюже на кривых неточенных коньках, смеялась, звонко должно быть, но ничего не слышала Оринка сквозь лед, только сонный шепот спящего пруда. Долго плавала она вслед за Оксаной, и так, и этак приноравливаясь, чтобы показаться ей, чтобы заметила та, и наконец Оксана остановилась, вскрикнула и, зажав себе рот, упала на колени, скинула яркие рукавички и приникла руками ко льду, там, где под ним бледнело Оринкино лицо, и на лед закапали ее теплые слезы.
***
Государыня скучала и маялась болью в затылке. Третьего дня на таком же приеме она вся прозябла до костей и потому сегодня приказала натопить все залы пожарче и теперь мучилась от духоты, вся взопрела под юбками и только и мечтала, как бы скорее скинуть тесные туфли да прилечь на тахту. Свечи, казалось ей, чадили сверх всякой меры, придворные раздражали, тем паче, что нынче как-то особенно много было в зале свежих щек и круглых плеч, покрытых очаровательно припудренными прыщиками младости. Сама она давно уж раздобрела, лицом увяла и перестала находить чужую красоту приятной для глаз. Снаружи, за тяжелыми дверьми слышался гвалт толпы просящих, все эти люди, ожидающие за свою службу любезному отечеству, мнимую или подлинную, выклянчить кусок, да побольше, послаще. Государыня взглянула на Потемкина, и тот подал знак впустить следующих просителей.
В залу ввалилась толпа запорожцев, одетых ярко, в каракульчу и алые пояса, вокруг них курился запах лошадей и табака и крепкого пота, и государыня приободрилась даже, ибо толковать с простым людом об их нехитрых просьбах любила куда больше, нежели с вельможами.
Казаки долго били челом со всяческим усердием и причитали, успев царице порядком подобным лебезением надоесть. А после один молодой чернявый казачок с лихими усиками и ясными черными глазами вскинулся и со всем пылом юности, с жарким упоением в глазах молил государыню о черевичках, какие надеты на ее сахарной ножке, ибо только так сумеет он завоевать любовь и благосклонность милой сердцу девицы. И столько непритворной ласки было в его словах, столько правды и любви в глазах светилось, что у государыни аж в сердце закололо.
Поначалу возрадовалась она свидетельству такой любви, отважной и добродетельной, готовой все положить на алтарь ради счастья любимой, но после того, как ушел человек за расшитыми туфлями из ее сундуков в дар казаку, уже другие мысли посетили царицыну голову. Как же так, думала она, вот я, самодержица всея Руси, а не имею к себе ни от кого такой любви, такой преданности своей персоне, чтобы даже и без надежды вовсе решиться на смелость, подобную этой? А какая-то полуграмотная девка способна в сердце подобную любовь разбудить.
— Государыня-матушка, что за дешперация на светлом лике вашем, что за дума тяжкая? — спросил удрученную царицу Потемкин, склоняясь к прикрытому напудренным локоном уху.
— Несладко, mon bon ami, видеть мне, что во всем отечестве не сыскалось человека, что любил бы меня так же беззаветно и с такой же пылкостью, как любит этот казак свою нареченную, — пробормотала государыня, вполуха слушая о невзгодах и прошениях стариков-казаков. — Что нету такого сердца, чья ласка не была бы притворна или принуждена положением, или порочна, никого, кто вовек бы не переменился ко мне, и во все времена глядел бы на меня с такой натуральной чистой экспрессией.
Тут она посмотрела на Потемкина — и знать бы, был ли то молчаливый приказ, понятный графу без слов, или его собственная мысль, рожденная от обиды за то, как скудно оценила государыня его преданность в сравнении с каким-то восторженным казаком, но только когда шелковые, на изящном маленьком каблучке, в золотых пряжках башмачки перешли в руки кузнеца, несколько серебряных петель от каменьев были чуть отогнуты внутрь. И каждая смазана византийским ядом, что хранился у государыни в тайнике, и даже флакон его боязно было брать без добрых кожаных перчаток, и коли хоть капля прольется на них — сжигать, а коли чрезвычайно дороги — вымачивать пять дней в свежайшем молоке.
***
Как зарядили осенние ливни стеной, да конец пришел их с Оринкой свиданочкам, закручинилась Оксана, загрустила, сидела у окна и лила слезы, что твой дождик. Голова ее и руки мало чем заняты были, как обычно. Книг у Чуба не водилось, вышивка требовала терпения, какого у Оксаны не было отродясь, домашними хлопотами она не была нагружена, посему легло на ее душу тяжкое бремя неудобных, новых для нее дум. Впервые в жизни задумалась Оксана о том, как ей жить дальше. Уж ей минуло восемнадцать зим, и скоро начнут кумушки судачить, коли не будет она при муже. Да и сложно было обернуть Оксане вокруг своей головы мысль о том, как это, ей и незамужней остаться. Вакула ходил за ней разве что не хвостом. Чуб и вовсе к нему подобрел и уж не так противился мысли об нем как о возможном зяте, особенно опосля того, как справил он Чубу забесплатно новые пружины на бричку и пару железных петухов на ворота. А дьяк расславил на весь околоток, как Вакула благочестен, и божился, что лик Богородицы им выписанный, на Крестовоздвиженье кровавой смолой мироточил. Оксане же Вакула с телячьей грустью в глазах был противен, и казалось, только и хочет он, что ею как дорогим гостинцем похваляться, мол, смотрите, какая ладная мне жинка досталась. Всем от нее было чего-то нужно, девчатам — хоть рядышком постоять в надежде, что какие-то из парубков, сыскав ее слишком неприступной, обратят на них внимание, отцу — чтоб вся деревня об нем толковала, как повезло ему с дочкою, да по воскресеньям ехать с нею в церковь в нарядной бричке. И только Орине не нужно было ничего, кроме нее самой.
Все чаще пыталась Оксана вспомнить, сказала ли она Орине хоть раз, как хороша она своей русалочьей бледностью? Спрашивала ли, через какое страшное событие стала Орина русалкой? Жалела, что не принесла ей в подарок хоть букет красных маков, или ленту из косы, что только и любила, какой прелестной, какой чудной была она сама в Орининых глазах.
Оксана и боялась, и не хотела заглядывать дальше следующей весны, сердце ее ждало ледохода, и как пойдет по березам сок в апреле, и они с Ориной побегут туманными утрами его собирать да балагурить обо всем на свете и целоваться в молодой траве. А голова ее все гнала подальше мысли о Вакуле и замужестве и всем, что было ее бедной маленькой душе неудобно и нежеланно.
Когда в воскресенье перед Страстной неделей увидела Оксана подо льдом Оринино лицо и тоску в нем, будто снегом опечатанную, совсем пригорюнилась и тотчас в церковь побежала и долго, жарко молилась у лика Божьей Матери, чтобы послала ей та избавление от обременительных дум и направила путь ее в какую-нибудь одну сторону, да так, чтобы во вторую сердце не глядело более и разум не подталкивал.
Под Рождество Вакула и вовсе осмелел и даже решился Оксану поцеловать. Она оттолкнула его перемазанные сажей, твердые, будто железо, руки, такие грубые, совсем не то, что ласковые Оринины ручки, и, осененная внезапной мыслью, велела ему убираться до тех пор, пока не достанет он ей черевики царицыны. Свидетелями тому были девчата, и несколько часов Оксана даже радовалась, довольная своей искусной хитростью, ибо ну как, как бы достал Вакула такие черевички? Пусть хоть даже поедет в Миргород и сторгует у лучшего сапожника — все одно поймет Оксана, что не царицыны они.
Но когда после рождественской обедни явился к Чубу в хату Вакула с такими черевиками, на которых один взгляд кинь — сразу уразумеешь, иначе как с государыниной ножки не могли такие черевики быть, тотчас подумала Оксана, что вот он, пречистой Божьей Матери ответ. Давши слово — крепись, и, перекрестившись, согласилась она за Вакулу выйти замуж.
А как померила черевички, в ту же ночь слегла с непонятной хворью. В бреду чудились ей Оринины руки и губы, горячие и холодные одновременно, Орина целовала ее везде, и в щеки, и грудь, и промеж ног, а потом на руках у нее вырастали когти страшные, желтые и острые, будто у болотной кикиморы, и она запускала их в мягкий Оксанин живот, раздирая плоть, выворачивая нутро, и раскладывала потроха на Оксаниной груди, обвешивалась ими будто бусами.
— Вот что ты делаешь со мною, голубка моя, — приговаривала Орина скривившимся, черным ртом, а потом пропадала с маревом, и Оксана просыпалась от страшной боли, мучилась и кричала.
Под Рождество метель была страшная, и в Миргород за лекарем поехать решился только отчаявшийся Вакула, а Чуб, совсем божий страх от ужаса потерявший, кинулся в ноги вероломной Солохе, про которую, что греха таить, сам давно знал, что слывет та ведьмою.
Солоха пришла нарядная, будто майское дерево, походила с важным видом по Оксаниной светелке, понюхала образа, за ухом у Оксаны и новые черевички, стоявшие на расшитой подушечке на покрытом домотканым рушником сундуке.
— Кто-то сильно позавидовал тебе, девка, ох как сильно, — сказала она, присев у изголовья кровати и глядя на Оксану злыми, острыми глазами. — Удобно ли в царицыных черевиках?
— Неудобно. Узкие. Кололись. Лучше до смерти в лаптях ходить буду, — прошептала Оксана потрескавшимся ртом.
— До смерти уж и не придется, милая. Не жилец ты на этом свете. Через черевики смерть твоя за тобой и придет.
Солоха еще раз взяла их в руки, обернув платком, и понюхала, скривившись, а потом показала Оксане на отогнутые петли в чем-то темном, будто в дегте.
— Что же это, помираю я?
— Помираешь, милая.
— А как помру, русалкой я стану? — Среди боли и мучений эта мысль вдруг сверкнула в Оксаниной мутной от бреда голове светлым лучиком утешения.
В ответ Солоха рассмеялась зло.
— Что ты, девка. Вот потеха-то, кому расскажи! С чего бы тебе стать русалкой? Ты душа безгрешная, тебя господь приберет.
Из Оксаниных глаз потекли горькие, обидные слезы, и последней ее ясной мыслью было желание дожить хотя бы до Крещения. На Крещение сделали бы в озере прорубь, и упросила бы она отца отвести ее искупаться, целительной господней силы принять, да и ушла бы под лед, может быть, и была бы с Ориной навеки.
Потом же веки ее смежились, и на третий день, уж более не выходя из забытья, Оксана умерла.
***
Оксана очнулась оттого, что кто-то расчесывал ей волосы и пел ласково. Она открыла глаза и вдохнула полную грудь морозного воздуха. Над ней колыхались заснеженные ели, и в лицо било яркое зимнее солнце.
— Тише, тише милая! Не пугайся. Меня Мелита величают.
Рядом появилась белоснежная дивчина, одетая в иней и снежную синь, с серебристыми косами и венцом из сверкающих снежинок.
Оксана оглядела себя, увидела морозную бледность рук и такое же одеяние.
— Я что же, русалка теперь?
— Русалка? Нет, милая. Русалки да утопленницы — летние духи, те кто весной да летом супротив воли али поперек времени помрет, ими становятся. А мы — метельницы, вьюжницы, реки льдом сковываем, окна узорами расписываем, путникам пальцы морозим да девчатам щеки румяним. А как весна придет — растаем уж до следующей зимы.
— И что же, метельнице с русалкой не свидеться теперь?
Мелита посмотрела на нее пристально, будто насквозь взглядом пронзила, и, улыбнувшись краешком рта, ответила:
— Почему же не свидеться? Как по осени выпадает первый снег, а озера еще не замерзли, да как по весне в самых глубоких чащах старый снег не сходит долго — так и свидишься.
Мелита наклонилась к Оксане, обвила ее морозными руками и поцеловала в губы, нежно, ласково, совсем как Орина.
***
Кузнец Вакула так и сгинул по дороге в Миргород, лекаря не привез, а по весне нашли его — замерз чуть ли не у своей околицы. Вроде и метелей сильных больше не было, но злые языки поговаривали, что это Оксана за ним пришла и холодными мертвыми руками за сердце схватила.
А в Диканьке с той поры озеро по осени во всем околотке дольше всех не замерзает. Одна полынья на самой его серединке иной раз аж до крещенских морозов держится. А под старым мостом в зарослях ежевики прошлогодний снег, люди сказывали, ажно до первых ландышей лежал. Сказки это, али правда чудо такое бывает, кто ж его знает.
— Стой, стой! Ишь ты, боевая девка. Ну! Руками-то не бултыхай, весь ил со дна подымешь.
Оринка оглянулась. Вокруг не видно было ни зги, муть да темень, да трава озерная качается зыбко, и тусклое, дрожащее солнце где-то сверху над толщей воды. Тут она и припомнила все: и батю, вздумавшего выдать ее за попа, и похвалявшегося перед ним ее девичеством и чистотой, мол, нецелованная девка, самый сок. И то, как Вакула ее возлюбленный кровяный платок за ворот кафтана прятал да приговаривал, что его Оринка теперь навек.
— Об кого ж ты, милая, в омут-то бросилась? — спросил кто-то рядом.
Оринка повернулась на голос и увидела ее. Мавка не мавка, аль полуденица какая. Она плыла легко, будто ангел на облаках, намалеванный на церковной стене, в белых одеждах, волосы длинные, сама красивущая.
— А ты кто? — спросила Оринка и тут рассмотрела, что и она плыла, в кисее и шелке, через которые тело ее проглядывало, молочное, гладкое. Красиво, подумалось Оринке, но тут же она осеклась.
— Кася я, голова над тутошними утопленницами. Какая девка супротив воли али поперек времени помрет — всякая к нам попадает. Так об кого ты, милая, утопилась?
— Об Вакулу кузнеца, — ответила Оринка и повесила голову.
— Что же ты, не люба ему была? — спросила Кася и подплыла поближе, пропуская пальцы сквозь Оринкины волосы. Пальцы у нее были тонкие, ловкие и сновали в Оринкиных косах, будто мальки в водорослях.
— Нет, любились мы. Да потом он, черт окаянный, перестал обо мне жалеть, да и стал волочиться за Оксаной, дочкой Чуба. У Оксаны приданое на все окрестные хутора самое большое. А батюшка меня за попа сосватал.
— А что ж ты за попа не пошла? Была бы попадья, каталась как сыр в масле.
Тут Оринка потупилась еще больше, вспоминая свой стыд. Любопытно ей стало, могут ли утопленницы краснеть, и она схватилась руками за щеки. Лицо ее было холодно, как лед.
— Да она под Вакулой-то юбки задрала в малиннике. Тамошние сказывали, — раздался рядом еще один голос, злой и визгливый. — Кикиморы ходили кровь слизывать, да не осталось ничего, все Вакула с собой унес на платке.
— Это Акулька, не слушай ее. Ей бы только уши греть, где что набрехали собирать. Саму-то пан скинул в воду с камнем на шее, как понесла от него.
Акулька появилась из-за облака водорослей, рослая и худая, и в руках у нее была не то сморщенная кукла, не то обезьянка — Оринка видала таких в балагане на ярмарке. Обезьянка раззявила беззубый рот, и Акулька дала ей палец.
— Под малиновым кустом, под ракитовым мостом? — пропела Кася шаловливо и прижалась к Оринкиным губам ртом. Поцелуй ее был не горячий, как Вакулины, но ласковый и веселый, наполнял Оринку будто чем легким, как хмель голову дурил.
Касины руки зарылись в кисею Оринкиной сорочки и нашли грудь.
— Что ты! Срам-то какой! — взвилась Оринка, но вполсилы, потому как не могла сама перед собой соврать. Касины пальцы-мальки гладили приятно, и было в них что-то такое, чего Оринка искала, летя на легких ногах к озеру ночью и без оглядки кидаясь с обрыва. Забвение, сладкое и простое.
— Срам? Эх, милушка ты моя. Забудь про срам. Мертвым срам неведом, — засмеялась рядом Кася и обвила Оринку руками, словно змеями, а со всех сторон собирались утопленницы, красивые, бледные, и обнимали Оринку, гладили ее волосы и живот, целовали лицо и забирались пальцами под одежду, и ласкали там, где с Вакулой было горячо и стыдно, а с ними — легко, сладко и будто и не было больше никаких забот на всем свете, том и этом.
И зажила Оринка в озере. Жизнь утопленницкая была не сказать, что веселая, а все ж веселее Оринкиного житья у бати — столяра и бобыля —, где ей одной приходилось со всем хозяйством по-бабски управляться и за двумя меньшими братишками ходить, после того, как маманька их, Оринкина мачеха, от лихорадки сгорела.
Погожими днями утопленницы дремали, косы друг другу плели и миловались, а как небо схмурится или вечер настанет, разбредались кто куда. Кто каким окаянством мелким промышлял, кто к лешим в гости ходил да сплетни слушал. А в каждую последнюю пятницу месяца собиралась нечисть со всего околотка на Лысой горе на шабаш.
Скоро полюбилось Оринке и озеро, и обитательницы его, и всякие залетные черти, да только после первой шальной весны начала она скучать. Вот уже и Касины беззаботные ласки не радовали ее, и вспоминала она, что жила бы у бати в курене, к Пасхе справил бы он ей нанковую душегрейку со смушковой оторочкой, расшила бы она себе новую рубаху, виляла бы хвостом перед парубками да прыгала через костер на Купалу, а тут все белый саван да кисейный рукав изо дня в день.
И черти-лешие и кикиморы болтливые, кои уж больно жадны были до жизни мирской, любили подглядывать да подслушивать и у домовых выпытывать, все чаще калякали то про Оксану, то про Вакулу, как тоскует об ней парубок, как томится, и как вертит она им что твой черт хвостом.
Когда лето уж за Петра и Павла перевалило, случился на Лысой горе шабаш особенно немаловажный. Поговаривали, какая-то великая ведьма, которая у старшего черта в особом почете ходила, остановилась у Миргорода и решила окрестную нечисть побаламутить. По такому случаю выковырены были самые древние лешие да водяные из самых гнилых коряг, согнаны все окрестные кикиморы да мавки, и веселые кулешата сновали по всем весям с посланиями про то, кому где быть, как стоять и что с собой принесть.
В назначенную ночь собрала Кася своих утопленниц, и бледной вереницей мокрых шелков да завываний отправились они на Лысую Гору.
На Лысой горе уж было людно и шумно. Молодые лешенята носились гуртом, кикиморы раскладывали по пенькам угощение, добытое у старой жинки шинкаря, известной ведьмы и сводницы. На маковке холма запалили огромный ведьмовской костер, искры от которого подымались аж до неба и чертиками плясали в глазах встречных русалок. Оринка долго кружилась в хороводах, подставлялась под мохнатые руки леших, свободная и беспечная, жеманилась и любовалась собой, гибкой, как тростиночка, в отражении в блестящих медных котлах, где ведьмы варили медовуху. Когда восток сереть начал, выплыла из дубравы у изножья горы Акулька и окликнула ее, затыкая пальцем рот вечно исходящему немым криком недопеченному младенчику своему.
— Оринка! Слыхала ль? Вакула твой в набожные подалси. Церкви разрисовывает, да так лепо, что аж черти пугаются и анделы, говорят, с небес сходят на малевание его поглазеть.
— А мне какое дело? Пусть отмаливает свои грехи, пока могёт, — ответила Оринка и подбоченилась, поправив тугие косы.
— А что ж ты, глупая, али не хочешь отомстить? Научить тебя, как в воду его уволочь? Али хворь напустить? — сверкнула злыми глазами Акулька.
Оринка только топнула ногой, да тряхнув саваном, унеслась с попутными летавицами, но не было на сердце у нее покоя. Досадливая тоска разливалась по мертвым жилам, и огни костра померкли перед глазами, а веселый смех всякой нечистой силы обернулся в одночасье клекотом и старческим уродливым шамканьем.
С шабаша возвращались по парам да по одной. Кася, загулявшая с упырем, летела веселая, подгоняемая первыми расползавшимися по небу рассветными лучами, и Оринка выцепила ее у старого лога.
— Кася! Правда ли можно к кому злобу таишь, его в омут за собой утащить? Что станется с ним? Будет он упырем? И хворь наслать можно? — затребовала Оринка голосом неспокойным и срывающимся в слезы.
Кася обернулась и улыбнулась, самым краешком красивого рта.
— Может и можно. Да только не потерплю я такого. Мы, утопленницы, народ мирный, играть — играйся, а жизни не отыми, Оринка. Попомни мое слово, косами к камню подколодному привяжу, и пусть сквозь тебя караси плавают, пока не состарится твой Вакула и кости егойные на погосте не сгниют.
Оринка опустила голову, капая на землю белыми, светящимися слезами.
— Да ты не кручинься так, серденько, — сказала Кася, подлетая ближе и обнимая Оринку. — Все знаю за твою тоску, сама ж через полюбовника на дне омута-то оказалась. Но я тебе вот что скажу, девка. Жизни не отыми, а играть — играйся.
Оринка подняла на Касю полный недоумения взор.
— А что Оксана ентая? Красавица ли? — спросила Кася.
— Чудо как хороша Оксана, — с пылом заговорила Оринка, — брови собольи, очи чернее ночи, косы такие, что все девки в околотке от зависти зеленущие ходят, да одета что твоя игрушечка. А уж танцует как, искры из-под ней летят.
— Ну а душа у ней какая? Любит она Вакулу-то твоего?
В глазах у Каси мелькало тайное знание, какого Оринка еще не ведала и очень хотела причаститься, и оно давало надежду. Оринка схватилась за нее, будто за петушиный хвост, и держалась крепко-накрепко.
— Никого она не любит, ни Вакулу, ни другого какого парубка. Себя только да красу свою неописуемую.
— А дивчины что, подружки ее? Завидуют?
— Ох как завидуют, Кася, страсть как завидуют! Перед ней-то, видит бог, лебезят как елеем намазанные, а за спиной со свету сжить готовы. Тем летом на Купалу Танька рябая ей уголек в волоса кинула, а потом хоть и отпиралась, да мы все видели.
— Вот что я тебе скажу, Оринка. Хочешь отомстить Вакуле — на Оксану глянь. Да только смотри без зависти, тогда глядишь и выйдет что.
Кася подняла брови красноречиво и унеслась к их родному омуту, не то напевая колыбельную, не то играя что-то на тростниковом пищике. А Оринка осталась одна с неясной думой.
До Сергиева дня Оринка размышляла, а после выискала Касю и умолила ее научить, как морок на себя напустить, чтобы холодной не казаться, да как говорить приветливо и к себе причаровывать.
И стала после в камышах у обрыва сидеть, сама не зная чего поджидать. На третий день жара выдалась и девчата диканьские пришли на озеро белье полоскать. Как солнце за полдень перевалило, так и сарафаны с себя поскидали и в белых сорочках бросились у бережка купаться. Озеро было во всякую погоду студеное, от ключей подземных питалось, свежило хорошо, но и далеко никто не заплывал, не приведи бог ноги сведет. А Оксана девка была смелая, знала, как на деревне слывет красавицей, да боевой, и славу свою лелеяла. Как корзина ее была заполнена выжатыми рушниками и отбитым на огромном валуне исподним, зашла она глубже, по самую шейку, так что у дна студеная вода уже и пятки морозила.
Тут Оринка из камышей ей и показалась. Как Кася учила ее, прежде всего она молчала, улыбалась ласково, да костяным гребнем волосы чесала.
Оксана глаза выпучила и дивилась долго, круглый ротик ее приоткрылся даже, и Оринка, наученная Касей не смотреть с завистью, принялась примечать, сколько всего в Оксане красивого: вот и губы-то ее алые, будто малину ела все утро, и зубки как жемчужное ожерелье, и плечи чуть-чуть розовым побиты, от солнышка. Хороша Оксана, ох хороша.
Но молчалива и трусовата, и скоро Оринке надоело стоять да гребнем дергать. А может просто Касина наука тяжко ей давалась. Раздвинула она камыши, чтобы в них нырнуть, но в это мгновение Оксана окликнула ее.
— Стой! Обожди немножко.
Оринка обернулась и улыбнулась, поглядывая через плечо.
— Ты кто будешь? Русалка? — полюбопытничала Оксана.
— Может и русалка. А тебе какое дело?
Оринка заулыбалась еще пуще и игриво плеснула в Оксану струйкой воды. Видно было, что та осерчала немного, но решила подыграть.
— И что же, русалки нынче за девчатами подглядывают? И чего такого у девчат есть, что у тебя, русалки, нет?
Оринка засмущалась и сжала свой гребень. Оксана всегда была остра на язык. С ласковыми утопленницами да пугливыми мавками и забыла Оринка, какая большая цаца перед ней.
Она сразу поникла, пожухла внутри и отступила глубже в камыши.
— Ах да стой же ты, — лукаво воскликнула Оксана, — скучно мне просто. Девчата надоели, а тут видишь, диво, русалка живая.
— Не живая.
— А хоть и мертвая, подумать только, как все дивиться будут моей храбрости! Ах, скажут, ну и смела же ты, Оксана, тебе только шаровары одеть да казаком быть, самой русалки не забоялась. Поговори со мной. Как звать тебя?
— Ориной кличут, — ответила Оринка, вспоминая, что это она, она должна была выведывать и выпытывать у Оксаны ее нехитрую жизнь. — А про тебя знаю, Оксана ты.
— Ну конечно знаешь, кто меня тут не знает! — Оксана плеснула руками и лямка рубашки упала с плеча, а косы плыли по воде, будто болотные ужи.
— Я просто поглядеть, как вы играетесь. Весело у вас.
— А что же, вы, русалки, меж собой не играетесь? А люди-то все сказывают, как вы под луной хороводы водите. Брешут, значит?
— Да не брешут. А все под солнцем лучше.
— Тяжело ли тебе на солнце? — спросила Оксана вдруг, и глаза ее окрасились такой трогательной заботой, что у Оринки дух захватило.
— Да нет. Жжет глаза немного.
— И как тебе наши с девчатами игры? По мне так скука, никто песню не запоет, все только об парубках толкуют.
— Не любишь об парубках толковать?
— А что об них толковать, которого поманю пальцем, тот мой и будет. — Оксана вздернула подбородок, блеснув ниткой бисера на шее.
— Завидуют они, — выпалила Оринка.
— Может и завидуют. А что, промеж русалок нет зависти?
— Об кого нам завидовать? Об леших что ли? Их на всех хватает, — заулыбалась Оринка, и Оксана в ответ засмеялась, заливисто, звонко, будто бубенцы на тройке в мороз.
Оринка тоже прыснула в кулак и ей показалось, что на минуту между ними промелькнуло, загорелось девическое понимание.
— Какой красивый у тебя гребень. Это русалочий? Продают ли такие на ярмарке в Миргороде? Я бы батюшке наказала мне привезти.
Гребень у Оринки был от Каси, костяной, из кости старой, выбеленной временем, гладкой от прикосновений сотни рук и моря волос.
— Нравится? Хочешь, подарю? — спросила Оринка, поддавшись сиюминутному желанию сделать хорошо этой прелестной пичужке с розовыми щеками, такой живой, живой.
— Ах что ты, Орина! Вовек не отдарюсь за такую красоту. — Оксана засмущалась, но гребень из протянутой Оринкиной руки взяла. Пальчиками обвела крупную жемчужину, вправленную аккурат посередине, и, взяв в руку кончик толстой косы, пропустила его между зубцов.
— Вострый! — воскликнула она с восторгом.
— Бери, милая, — улыбнулась в ответ Оринка. — Это русалочий гребень, теперь красота твоя будет пуще прежней и никто ей противиться не сможет. Чеши волосы три на десять раз, потом помолись Богородице и красивше тебя никого не будет во всем околотке.
Оксана улыбнулась и склонила голову набок кокетливо, подгребая вокруг себя темную озерную воду.
— Уж ноги застудила, — пробормотала она и залилась румянцем, будто смущалась.
— Так выходи на берег. Я тут до закату, а опосля можно и нам на берег выходить. Придешь еще?
— Приду! Ай, девчата не поверят мне про тебя, Орина, даже коли гребень покажу! В субботу гуляния у нас вечером, в лугу у затона, приходи и ты посмотреть! Ох и хороводы там будут, а как играет на свирели Демьян-пастух, и все дивчины нарядные будут, в лентах и галунах золотых.
— А ты наряднее всех, — сказала Оринка и спрятала лицо за волосами.
— А и правда.
Оксана плеснула напоследок водой, обернулась вокруг себя и поплыла к берегу, вскидывая белыми ногами, а уж у берега поднялся гвалт да шум, когда девчата принялись подарок разглядывать и в камыши посматривать. Тут Оринка чар напустила, волосы ее стали что осока речная, скрыли от глаз людских.
Чуб был мужик богатый, вдовый, единственную дочку баловал. Там, где другие девушки вставали с петухами, за скотиной ходили, Оксана в светлице на пуховых перинах нежилась, а пока подружки ее с семьями хлеб жали — скучала у окна либо в поле цветы собирала. Но под предлогом жары, которая в этом году совсем брала измором, что стара, что млада, стала ходить Оксана к омуту да с Оринкой калякать. Поначалу тяжко Оринке было по Касиному завету с добром и привечанием на нее смотреть, уж больно надменная красавица была Оксана, уж слишком часто жеманилась она и смотрелась в Оринку будто в зеркало для своей красоты. Но быстро оттаяла под искренним, нехитрым Оринкиным интересом, а уж после того, как та уговорила ее, зажавши нос, нырнуть под воду да посмотреть, как там кулешата за карасями носятся, а старая щука их за хвосты тяпает, и вовсе стала ласковая, за руки Оринку брала, в косы позволила кувшинок вплесть и на прощание в щеки расцеловала, как дружечку сердечную.
— Вроде и холодные ланиты у тебя, Орина, а не зябко от них, как из прохладного ключа в зной напилась.
В оговоренную субботу после заката отпросилась Оринка у Каси на гулянья посмотреть. Нечисть уж больно любила в такие деньки за живыми подглядывать. Где бы кикиморы парубка какого в чащу заманят да защекочут, а где лесовицы дури навьют в головку какой-нибудь дивчины, та глазами и осоловеет. Как парубок ей сарафан с плеч спустит и рубашку расшнурует, так и слова не пискнет, только к деревьям жмется, между ног соком наливается, духов древесных силой напитывает.
Кася глянула на Оринку искоса, с улыбкой, да и отпустила ее, не наказав даже в этот раз, по обыкновению своему, смотреть без зависти. Какая-то обреченность почудилась в этом Оринке, но березовые перелески у луговин манили ее и разговаривали со странным томлением в ее груди на каком-то своем особенном языке.
Устроилась она на высокой разлапистой ветке ясеня. В его кружевной листве и спрятаться легко, и видно все было. Уже пришли на поляну парубки гуртом, принесли дрова да громко гутарили за девчат. У кого перси мягче да сосцы розовее, кого можно в густой траве повалить, а кого — до свадьбы беречь.
Слушала Оринка, вспоминала Касины ласки и нежности, трогала себя за губы. Каково будет поцеловать Оксану? Вакулин рот был горячий, прижимался требовательно, будто съесть ее хотел, а у Оксаны уста смешливые, мягкие-мягкие на вид, сладкие, должно быть, как лопнутый арбуз только с баштана.
Оксана появилась с последней стайкой девчат, красивая, будто самая чистая жемчужинка в ожерелье. Глаза ее были несколько туманны и печальны, и все больше смотрела она в сторону леса поверх голов смеющихся девушек. Косы ее были обвиты короной вокруг головы и приколоты гребнем — тем самым, русалочьим.
Сначала Оринка просто смотрела. Будто убедиться в чем хотела, а в чем — сказать не получалось. Оксана печалилась, улыбалась через силу, и от этой ее печали на душе у Оринки становилось странно радостно, но не оттого, что худо Вакулиной новой любимке, а оттого, что каждый раз, когда глаза Оксанины подергивались задумчивостью и не слышала она, как ее парубки кличут или девчата плясать зовут, ее пальцы теребили гребень в волосах.
Когда Оринка насмотрелась довольно, нырнула на минуточку в глубь чащи и свистом особенным созвала целую стаю светляков. Щелкнула пальцами — и осели они у нее в волосах венком. В легком облачке начарованном поплыла Оринка ближе к гулянью. Уж хлопцы иные набрались хмеля и осмелели, Демьян-пастух и впрямь на свирели волшебно играл и будто от ворожбы какой вокруг него и кикиморы под лопухами прятались, и лешие корягами скрипели, и всякая другая нечисть увивалась. Улучив момент, как Оксана одна подошла ближе к перелеску и прильнула лбом к березке, позвала ее Оринка из чащи.
— Оксанушка!
Тут же встрепенулась Оксана, глаза ее заблестели. Она подобрала было сарафан, чтобы бежать к лесу стрелой, а потом будто вспомнила, что не пристало первой красавице бегать как мавке шальной, и поджав губы, не спеша зашагала, да только когда уж до вяза, за которым Оринка схоронилась, две дюжины шагов осталось, бросилась бегом, схватила Оринку за руки.
— Ох, Орина, сердечная подруженька моя, хорошо-то как, что ты пришла! Уж я скучала об тебе. Как же тоскливо с девчатами, всех-то разговоров у них, как бы от жатвы отлынить, да парубкам глазки построить. Одарку мамка колотит, Танька об каком-то скучном пане приезжем сохнет, а Параска так на хозяйстве умаялась, что и слова с ней не скажешь, носом клюет, — надула губы Оксана.
— А со мной аль по-другому? — спросила Оринка и игриво перекинула косы за спину.
— Все с тобой другое, милая, и ты вся совсем другая. И кто только вздумал расславлять что русалки коварны? И ничуть ты не коварная, и как же мне весело с тобой и легко! Как тебе сарафан мой новый, Оринушка, красив ли? Мне думается, чудо он как хорош.
Оксана засмеялась звонко, как не смеялась еще ни разу за вечер.
— Сарафан твой будто весна зелеными руками соткала и цветами своими подол расшила, — ответила Оринка, как Кася ее учила.
— А какое чудо твой венок, Орина! Будто звезды тебе в волосы нападали, — Оксана взглянула на нее с очаровательной, почти детской алчностью в глазах, и Оринка сняла с волос пару светляков и присадила Оксане в перегиб косы. А потом кинулась в чащу, хохоча.
— Догоняй, Оксана!
Долго бегали они и играли, петляя вокруг берез, и на каждой развешивала Оринка будто паутину свои чары, и каждой нашептывала слова заветные, и скоро все березки на опушке уже тянули к Оксане свои ветви ласково, склонялись кронами, шептали ей ночным ветерком, какая она красивая, красивая, самая красивая.
— Ох, уморилась я, за тобой, русалкой, не угонюсь. Жарко, аж в пот бросило. Посмотри-ка, даже и дыханье у тебя не сбилось, Орина.
Оксана прижалась спиной к стволу, зардевшаяся, хорошенькая, будто первая спелая ягода на малиновом кусту, и ее грудь под расшитой рубашкой вздымалась и ходила часто-часто. В глазах Оксаниных плясали озорные чертики — что у твоей ведьмы на шабаше.
— Ай и красивая ты, Оксана, — сказала Оринка и взглянула на нее из под ресниц, подлетев близко-близко, так что волосы ее от легкого ветерка поднялись облачком и легли Оксане на плечи.
— От тебя прохладно, что от чистого ключа! — воскликнула Оксана и зарылась руками в холодные струи Оринкиных волос.
Ждать Оринке стало совсем невмоготу больше, воздух вокруг звенел и искрился волшебством летней ночи, тонкий слух, какой доступен только всякой нечисти, позволял ей услыхать чей-то томный вздох неподалеку, топоток легких ног по траве и двухголосье переливчатого смеха, дивчины и парубка. Взглянув еще раз на разнеженную Оксану, она прижалась губами к ее смеющемуся рту, как целовала ее Кася и другие дружечки-утопленницы, просто и ласково. Без зависти, что не любит ее Оксана, не любит никого, кроме своего отражения в воде, в медном зеркале, в чьей-нибудь душе.
— Вот что за игры у русалок, — прошептала Оксана, когда губы их наконец разомкнулись, и рассмеялась вновь, будто хмельная. — Чудно целовать тебя, Орина, не как парубка. Парубок целует будто просит что, а ты не требуешь, а как делишься чем.
Оринка красивыми словами не могла, Касины незамысловатые уроки обольщения посеяны были в почву скудную, любви совсем не знавшую, и Оринке трудно было рассказать про легкость ее поцелуя, объяснить о том, как не висела над их головами петля замужества с жерновом позора, который и утянул на дно омута саму Оринку, и потянет, может быть, еще не одну девицу после сегодняшней ночи.
Вместо слов она поцеловала Оксану снова и снова, а когда наконец вынырнула из сладости этих поцелуев, увидела, что Оксана хмурится, и нацелованные, припухшие губы ее не улыбаются больше.
— Орина! Не грех ли это? — спросила Оксана и раскраснелась. — С девицей целоваться. Да что там, с силой нечистой!
— Какой же грех? — игриво ответила Оринка, а у самой сердце захолонуло. — Я и не девица, и не сила нечистая. Дьявольщина всякая — это черти да ведьмы, что силу у черта за душу выторговали. Вот над ними сатана главный, они и честного креста боятся и святую землю за версту обходят, в светлые дни и вовсе со свету восвояси убираются. А мы что? Над нами только озера наши голова, ни ангелам, ни чертям до нас дела нет.
— Что же я скажу на исповеди, когда батюшка спросит меня, замараны ли уста грехом? — спросила Оксана, но Оринка уж видела, как расправляется залегшая было меж бровей складка на ее лбу.
— Скажешь, что батюшку хулила, что не купил тебе новый отрез шелка. Да и какой грех, Оксана? То не ты. Околдовала я тебя. Я же русалка, рукавом тряхну, чары напущу. Ну, поцелуй меня и скажи, могешь ли мне противиться, обратно к подружкам своим вернуться?
Оксана засмеялась как колокольчики и откинула назад голову, когда прохладные Оринкины пальцы пробежались по самой кайме ее сорочки, по горячей коже.
— Не могу, Орина, совсем! И не хочу даже. Видать, сильны твои чары, вот бы и мне так уметь! Слыхала я, что от ведьмина приворота душа-то не хочет, а против воли тянется. А к тебе и душа и воля лежит. Как было бы славно так уметь колдовать! Ох, все бы парубки мои были, а батюшка супротив моей воли слова бы отныне не сказал!
Оринка распустила шнуровку на вороте Оксаны и обнажила грудь. Оксана тряхнула головой задорно, и один светляк выпал из ее кос да покатился, оставляя прозрачный светящийся след на чудной коже. Оринка сщелкнула его пальцем и принялась покрывать бледную дорожку поцелуями.
А после будто голову Оринка потеряла, и голод в ней проснулся неведомый, вдруг в один миг осознала она, что вот перед нею жизнь, теплая, бьется сердцем под горячей грудью и вздыхает сладко и проходит с каждой минутой. И скоро, как Кася сказывала, полетят русалочьи года, будто листья с березы по осени, один с другим что близнецы, и не останется ничего кроме озера. И захотелось Оринке напитаться этой жизнью, напиться на все бесчисленные лета впереди. Будто даже и руки у нее теплели оттого, как гладили Оксану по тугой груди, теребили твердые, словно маленькие речные камушки, сосцы. Будто даже и на языке мед появился, а не болотная тина, когда осмелела она и, задрав подол расшитого маками Оксаниного сарафана, прижалась лицом к лону.
Оксана пахла солью и свежестью и березовым соком, и Оринке стало радостно оттого, что еще помнила она эти запахи и вкусы, и как собирали они с Вакулой землянику в густой траве. И тут же сама мысль о Вакуле показалась ей ненужной, прогнившей, она гнала ее, разделяя Оксанину плоть пальцами, будто спелый персик, чтобы косточку достать, ловила на язык Оксанин сок, и вздохи Оксаны лились в Оринкины русалочьи уши медом и елеем.
— А что же, Орина, — спросила вдруг Оксана, задыхаясь и прикусывая ладонь, — парубки тоже дивчин так целуют?
— Тсс, Оксана, голубка моя, еще не распробовала тебя. Ты на вкус как роса медвяная. Оринка поднялась с колен и прижала всей своей прохладой Оксану к стволу березы, обвивая кисейными рукавами. Губы ей словно жгло, они как вновь человечьими стали, и Оринка бросилась опять целовать Оксану. Та отвечала горячо, водила любопытно руками по Оринкиной спине и уж совсем охотно разжала белые ножки и вновь сжала, поймав меж них Оринкину ладонь и терлась, терлась будто кошка о голенище сапога, и ах, как горячо, как мокро было Оринкиным пальцам. Словно и не знала Оринка никогда, что есть влага, а все речушки и ключи в околотке, и самое озеро ее были сухим песком, мертвой водой и только Оксана была источником настоящей, живительной влаги.
Оксана вдруг вскрикнула и до крови прикусила ладонь, бедра ее вздрогнули, и Оринка, прижимавшаяся грудью к ее обнаженной груди так тесно, что казалось Оксанино сердце бьется одно за двоих, замерла. Что-то не ушедшее со смертью встрепенулось в ней, расцвело цветком.
Оксана обмякла, отняла Оринкину руку от своего горячего лона, — “А то уж больно” — и долго стояла у дерева, бесстыдно забыв про задранный до пояса подол, и Оринка как завороженная смотрела на ее округлые ножки, на мягкий живот, на блестящую на бедрах влагу и скрученные в кольца темные волосы в паху.
— Что такое было, Орина? Чары твои сладкие, а после них я как шальная, и плакать хочется, и еще хочется, будто пьяница горький по утру просыпаюсь и к чарке.
— То ворожба, сердечко мое. Назавтра проснешься — и следа не останется, даже каяться на исповеди не в чем будет, — соврала Оринка гладко. — Поцелуй меня, да пора тебе возвертаться, а то уж искать пойдут тебя с факелами.
Оксана кинулась ей на шею, будто не виделись они год, и прижалась к губам. На языке ее было солоно, и Оринка взяла ее искусанную руку, целовала следы от острых зубок, зализывала, словно лисица ранку. А потом подула себе на волосы, обернулись они осокой острой, порезали Оксане руку поверх укусов.
— Чтоб батюшка не подумал чего, — сказала Оринка, оборачивая Оксане руку лоскутом своего савана.
Расправив юбки, Оксана, улыбаясь, как проплясавшая всю ночь у костра мавка, пошла к луговине, на звуки тихой свирели Демьяна, а Оринка, стряхнув с себя светляков, пустила их перед ней. С берез вокруг свешивались клочья ее чар, отпускали прятавшие их двоих ветви, позволяли распрямиться стволам. И ни единой пленочки даже самого маленького морока не опадало с удалявшейся Оксаны.
Так и повелось у них. Оксана, когда могла, сбегала к закату в чащи да дубравы, страсть как полюбила купаться и собрала в густом ежевичнике под старым мостом через овраг, на дне которого протекал ручеек и была бобровая хатка с запрудой, столько ягод, что Чубу пришлось позвать куму, чтоб помогала варенье варить.
Оринка приносила ей то перловиц речных, то нитку жемчуга, то чудные раковины. Поначалу Оксана дары брала охотно, со смехом и румяными щеками, а потом стала отказываться, обмолвившись однажды, что она и без жемчуга и перловиц приходить станет.
— Говорят, Оксана Чубова дочка от любви чахнет, — заметила однажды Кася многозначительно, в один из погожих августовских деньков, когда солнце стояло высоко, Оксана слушала на хуторе обедню, а Оринка скучала об ней и попусту, со зла баламутила ил на дне.
— А мне что, пущай говорят, — ответила она.
— Говорят, Вакула света белого не видит, ищет, как бы прознать про разлучника да чем сердце Оксанино к себе повернуть. Довольна ли ты, Орина?
Оринка ничего не ответила и только глубже уплыла в сердце омута.
Скоро пришла осень, зарядили дожди, и встречи их стали реже, а как ударил мороз и сковал озеро льдом, и вовсе прекратились, ибо так уж повелось, что вся озерная да болотная нечисть в зиму спала, будто лягушки в иле. И только Оринка все никак не могла уснуть и часто-часто подплывала к ледяной корке, там где ветер сбивал снег, да высматривала солнце. А как лед окреп, стали ребятишки на санках да коньках по пруду гонять, и не один напугался до крику скорбного русалочьего лика, глядящего из-подо льда, словно искала утопленница кого.
И однажды заметила Оринка среди гуляющих знакомое лицо и черные косы. Оксана в окружении девчат скользила неуклюже на кривых неточенных коньках, смеялась, звонко должно быть, но ничего не слышала Оринка сквозь лед, только сонный шепот спящего пруда. Долго плавала она вслед за Оксаной, и так, и этак приноравливаясь, чтобы показаться ей, чтобы заметила та, и наконец Оксана остановилась, вскрикнула и, зажав себе рот, упала на колени, скинула яркие рукавички и приникла руками ко льду, там, где под ним бледнело Оринкино лицо, и на лед закапали ее теплые слезы.
***
Государыня скучала и маялась болью в затылке. Третьего дня на таком же приеме она вся прозябла до костей и потому сегодня приказала натопить все залы пожарче и теперь мучилась от духоты, вся взопрела под юбками и только и мечтала, как бы скорее скинуть тесные туфли да прилечь на тахту. Свечи, казалось ей, чадили сверх всякой меры, придворные раздражали, тем паче, что нынче как-то особенно много было в зале свежих щек и круглых плеч, покрытых очаровательно припудренными прыщиками младости. Сама она давно уж раздобрела, лицом увяла и перестала находить чужую красоту приятной для глаз. Снаружи, за тяжелыми дверьми слышался гвалт толпы просящих, все эти люди, ожидающие за свою службу любезному отечеству, мнимую или подлинную, выклянчить кусок, да побольше, послаще. Государыня взглянула на Потемкина, и тот подал знак впустить следующих просителей.
В залу ввалилась толпа запорожцев, одетых ярко, в каракульчу и алые пояса, вокруг них курился запах лошадей и табака и крепкого пота, и государыня приободрилась даже, ибо толковать с простым людом об их нехитрых просьбах любила куда больше, нежели с вельможами.
Казаки долго били челом со всяческим усердием и причитали, успев царице порядком подобным лебезением надоесть. А после один молодой чернявый казачок с лихими усиками и ясными черными глазами вскинулся и со всем пылом юности, с жарким упоением в глазах молил государыню о черевичках, какие надеты на ее сахарной ножке, ибо только так сумеет он завоевать любовь и благосклонность милой сердцу девицы. И столько непритворной ласки было в его словах, столько правды и любви в глазах светилось, что у государыни аж в сердце закололо.
Поначалу возрадовалась она свидетельству такой любви, отважной и добродетельной, готовой все положить на алтарь ради счастья любимой, но после того, как ушел человек за расшитыми туфлями из ее сундуков в дар казаку, уже другие мысли посетили царицыну голову. Как же так, думала она, вот я, самодержица всея Руси, а не имею к себе ни от кого такой любви, такой преданности своей персоне, чтобы даже и без надежды вовсе решиться на смелость, подобную этой? А какая-то полуграмотная девка способна в сердце подобную любовь разбудить.
— Государыня-матушка, что за дешперация на светлом лике вашем, что за дума тяжкая? — спросил удрученную царицу Потемкин, склоняясь к прикрытому напудренным локоном уху.
— Несладко, mon bon ami, видеть мне, что во всем отечестве не сыскалось человека, что любил бы меня так же беззаветно и с такой же пылкостью, как любит этот казак свою нареченную, — пробормотала государыня, вполуха слушая о невзгодах и прошениях стариков-казаков. — Что нету такого сердца, чья ласка не была бы притворна или принуждена положением, или порочна, никого, кто вовек бы не переменился ко мне, и во все времена глядел бы на меня с такой натуральной чистой экспрессией.
Тут она посмотрела на Потемкина — и знать бы, был ли то молчаливый приказ, понятный графу без слов, или его собственная мысль, рожденная от обиды за то, как скудно оценила государыня его преданность в сравнении с каким-то восторженным казаком, но только когда шелковые, на изящном маленьком каблучке, в золотых пряжках башмачки перешли в руки кузнеца, несколько серебряных петель от каменьев были чуть отогнуты внутрь. И каждая смазана византийским ядом, что хранился у государыни в тайнике, и даже флакон его боязно было брать без добрых кожаных перчаток, и коли хоть капля прольется на них — сжигать, а коли чрезвычайно дороги — вымачивать пять дней в свежайшем молоке.
***
Как зарядили осенние ливни стеной, да конец пришел их с Оринкой свиданочкам, закручинилась Оксана, загрустила, сидела у окна и лила слезы, что твой дождик. Голова ее и руки мало чем заняты были, как обычно. Книг у Чуба не водилось, вышивка требовала терпения, какого у Оксаны не было отродясь, домашними хлопотами она не была нагружена, посему легло на ее душу тяжкое бремя неудобных, новых для нее дум. Впервые в жизни задумалась Оксана о том, как ей жить дальше. Уж ей минуло восемнадцать зим, и скоро начнут кумушки судачить, коли не будет она при муже. Да и сложно было обернуть Оксане вокруг своей головы мысль о том, как это, ей и незамужней остаться. Вакула ходил за ней разве что не хвостом. Чуб и вовсе к нему подобрел и уж не так противился мысли об нем как о возможном зяте, особенно опосля того, как справил он Чубу забесплатно новые пружины на бричку и пару железных петухов на ворота. А дьяк расславил на весь околоток, как Вакула благочестен, и божился, что лик Богородицы им выписанный, на Крестовоздвиженье кровавой смолой мироточил. Оксане же Вакула с телячьей грустью в глазах был противен, и казалось, только и хочет он, что ею как дорогим гостинцем похваляться, мол, смотрите, какая ладная мне жинка досталась. Всем от нее было чего-то нужно, девчатам — хоть рядышком постоять в надежде, что какие-то из парубков, сыскав ее слишком неприступной, обратят на них внимание, отцу — чтоб вся деревня об нем толковала, как повезло ему с дочкою, да по воскресеньям ехать с нею в церковь в нарядной бричке. И только Орине не нужно было ничего, кроме нее самой.
Все чаще пыталась Оксана вспомнить, сказала ли она Орине хоть раз, как хороша она своей русалочьей бледностью? Спрашивала ли, через какое страшное событие стала Орина русалкой? Жалела, что не принесла ей в подарок хоть букет красных маков, или ленту из косы, что только и любила, какой прелестной, какой чудной была она сама в Орининых глазах.
Оксана и боялась, и не хотела заглядывать дальше следующей весны, сердце ее ждало ледохода, и как пойдет по березам сок в апреле, и они с Ориной побегут туманными утрами его собирать да балагурить обо всем на свете и целоваться в молодой траве. А голова ее все гнала подальше мысли о Вакуле и замужестве и всем, что было ее бедной маленькой душе неудобно и нежеланно.
Когда в воскресенье перед Страстной неделей увидела Оксана подо льдом Оринино лицо и тоску в нем, будто снегом опечатанную, совсем пригорюнилась и тотчас в церковь побежала и долго, жарко молилась у лика Божьей Матери, чтобы послала ей та избавление от обременительных дум и направила путь ее в какую-нибудь одну сторону, да так, чтобы во вторую сердце не глядело более и разум не подталкивал.
Под Рождество Вакула и вовсе осмелел и даже решился Оксану поцеловать. Она оттолкнула его перемазанные сажей, твердые, будто железо, руки, такие грубые, совсем не то, что ласковые Оринины ручки, и, осененная внезапной мыслью, велела ему убираться до тех пор, пока не достанет он ей черевики царицыны. Свидетелями тому были девчата, и несколько часов Оксана даже радовалась, довольная своей искусной хитростью, ибо ну как, как бы достал Вакула такие черевички? Пусть хоть даже поедет в Миргород и сторгует у лучшего сапожника — все одно поймет Оксана, что не царицыны они.
Но когда после рождественской обедни явился к Чубу в хату Вакула с такими черевиками, на которых один взгляд кинь — сразу уразумеешь, иначе как с государыниной ножки не могли такие черевики быть, тотчас подумала Оксана, что вот он, пречистой Божьей Матери ответ. Давши слово — крепись, и, перекрестившись, согласилась она за Вакулу выйти замуж.
А как померила черевички, в ту же ночь слегла с непонятной хворью. В бреду чудились ей Оринины руки и губы, горячие и холодные одновременно, Орина целовала ее везде, и в щеки, и грудь, и промеж ног, а потом на руках у нее вырастали когти страшные, желтые и острые, будто у болотной кикиморы, и она запускала их в мягкий Оксанин живот, раздирая плоть, выворачивая нутро, и раскладывала потроха на Оксаниной груди, обвешивалась ими будто бусами.
— Вот что ты делаешь со мною, голубка моя, — приговаривала Орина скривившимся, черным ртом, а потом пропадала с маревом, и Оксана просыпалась от страшной боли, мучилась и кричала.
Под Рождество метель была страшная, и в Миргород за лекарем поехать решился только отчаявшийся Вакула, а Чуб, совсем божий страх от ужаса потерявший, кинулся в ноги вероломной Солохе, про которую, что греха таить, сам давно знал, что слывет та ведьмою.
Солоха пришла нарядная, будто майское дерево, походила с важным видом по Оксаниной светелке, понюхала образа, за ухом у Оксаны и новые черевички, стоявшие на расшитой подушечке на покрытом домотканым рушником сундуке.
— Кто-то сильно позавидовал тебе, девка, ох как сильно, — сказала она, присев у изголовья кровати и глядя на Оксану злыми, острыми глазами. — Удобно ли в царицыных черевиках?
— Неудобно. Узкие. Кололись. Лучше до смерти в лаптях ходить буду, — прошептала Оксана потрескавшимся ртом.
— До смерти уж и не придется, милая. Не жилец ты на этом свете. Через черевики смерть твоя за тобой и придет.
Солоха еще раз взяла их в руки, обернув платком, и понюхала, скривившись, а потом показала Оксане на отогнутые петли в чем-то темном, будто в дегте.
— Что же это, помираю я?
— Помираешь, милая.
— А как помру, русалкой я стану? — Среди боли и мучений эта мысль вдруг сверкнула в Оксаниной мутной от бреда голове светлым лучиком утешения.
В ответ Солоха рассмеялась зло.
— Что ты, девка. Вот потеха-то, кому расскажи! С чего бы тебе стать русалкой? Ты душа безгрешная, тебя господь приберет.
Из Оксаниных глаз потекли горькие, обидные слезы, и последней ее ясной мыслью было желание дожить хотя бы до Крещения. На Крещение сделали бы в озере прорубь, и упросила бы она отца отвести ее искупаться, целительной господней силы принять, да и ушла бы под лед, может быть, и была бы с Ориной навеки.
Потом же веки ее смежились, и на третий день, уж более не выходя из забытья, Оксана умерла.
***
Оксана очнулась оттого, что кто-то расчесывал ей волосы и пел ласково. Она открыла глаза и вдохнула полную грудь морозного воздуха. Над ней колыхались заснеженные ели, и в лицо било яркое зимнее солнце.
— Тише, тише милая! Не пугайся. Меня Мелита величают.
Рядом появилась белоснежная дивчина, одетая в иней и снежную синь, с серебристыми косами и венцом из сверкающих снежинок.
Оксана оглядела себя, увидела морозную бледность рук и такое же одеяние.
— Я что же, русалка теперь?
— Русалка? Нет, милая. Русалки да утопленницы — летние духи, те кто весной да летом супротив воли али поперек времени помрет, ими становятся. А мы — метельницы, вьюжницы, реки льдом сковываем, окна узорами расписываем, путникам пальцы морозим да девчатам щеки румяним. А как весна придет — растаем уж до следующей зимы.
— И что же, метельнице с русалкой не свидеться теперь?
Мелита посмотрела на нее пристально, будто насквозь взглядом пронзила, и, улыбнувшись краешком рта, ответила:
— Почему же не свидеться? Как по осени выпадает первый снег, а озера еще не замерзли, да как по весне в самых глубоких чащах старый снег не сходит долго — так и свидишься.
Мелита наклонилась к Оксане, обвила ее морозными руками и поцеловала в губы, нежно, ласково, совсем как Орина.
***
Кузнец Вакула так и сгинул по дороге в Миргород, лекаря не привез, а по весне нашли его — замерз чуть ли не у своей околицы. Вроде и метелей сильных больше не было, но злые языки поговаривали, что это Оксана за ним пришла и холодными мертвыми руками за сердце схватила.
А в Диканьке с той поры озеро по осени во всем околотке дольше всех не замерзает. Одна полынья на самой его серединке иной раз аж до крещенских морозов держится. А под старым мостом в зарослях ежевики прошлогодний снег, люди сказывали, ажно до первых ландышей лежал. Сказки это, али правда чудо такое бывает, кто ж его знает.